XIV. Ночь

В камере было промозгло и холодно. С высокого замерзшего окна текло, и асфальтовый пол был мокрый, как после дождя. Соломенный тюфяк на железной койке был невероятно грязный и сырой. Скрепя сердце, я постелила постель и, не раздеваясь, легла под пальто, стремясь скорее закрыть глаза, чтобы ничего не видеть.

В камере нас было двое: женщина лежала на койке около двери. Когда меня впускали, она не двинулась под своей великолепной меховой шубой, из-под которой был виден только кружевной ночной чепчик.

Странно было: вонючая, холодная камера — и эти меха и кружева. Но сюда человека вталкивают как он есть; тюрьма глотает, не переваривая, и окончательно нивелирует уже ссылка.

Когда дежурный надзиратель отошел от «глазка» и, видимо, успокоился, что я сразу не сделаю ничего отчаянного, моя соседка приподнялась и внимательно посмотрела на меня. Я увидела совсем молодую и очень красивую женщину. Лицо ее было так худо и бледно, глаза, обведенные темными кругами, так огромны и тоскливы, что она казалась не живой женщиной, а актрисой, загримированной для последнего акта трагедии.

— Когда? — шепотом спросила она, начав разговор так, как будто мы давно знали друг друга.

Тюремное горе сближает так, как никакая дружба на воле.

— Только что.

— А меня ровно год назад.

— Год?

— Да, год. День в день. Вам не везет. Зачем ко мне попали?

Смотрю на нее и ничего не решаюсь сказать. Год тюрьмы. Год этой сырой, вонючей камеры. Как только она жива? А мне что она пророчит — такой же год?

— Муж сидит? — спрашивает она почти утвердительным тоном.

— Да.

— Инженер?

— Не совсем. Специалист, профессор.

— Мой — инженер. Ваш давно?

— Четыре месяца.

— Передачу носили? Хлопотали? В Москву ездили? — с какой-то злой иронией забрасывает меня вопросами, а, может быть, насмешками.

— Да.

— Не надо, нельзя так делать. Они не любят.

— ГПУ?

— Да, теперь погибнете и вы. Дуры мы несчастные.

— А разве можно иначе?

— Нельзя, — она замолкает и ложится.

Едва слышно шуршит отодвигаемая заслонка «глазка». Чужой глаз смотрит пристально и скверно. Она делает вид, что спит, но как только шаги удаляются, возобновляет разговор.

— Дети есть?

— Мальчик.

— У меня тоже. Ваш с кем остался?

— Один. В квартире чужие люди, — с тоской говорю я, боясь подумать, как он проводит сейчас свою первую одинокую ночь.

— Мой с бабушкой, но ей семьдесят лет. Что они там делают? Боже мой. Боже мой! Целый год. На что они живут, как живут, ничего не знаю.

Мы обе молчим. У обеих в горле стоят слезы. Здесь нельзя думать о детях, нельзя вспоминать их рожицы с испуганными глазами.

У нее медленно, одна за другой, текут слезы, но лицо остается все таким же неподвижным, как трагическая маска.

— Надо умереть, — решительно, почти громко говорит она.

— Почему?

— Сыновей не берегли. Надо было бросить мужа ради сына. Теперь они всех сгубят.

Она не говорит — «ГПУ», а говорит: «Они».

«Они» — это как греческая судьба — неотвратимая, слепая и безысходная.

— Чем же лучше, если мы умрем? — со страхом спрашиваю я. В первый раз закрадывается и в меня сомнение, что жизнь моя нужна, а не вредна для сына.

— Лучше, — уверенно говорит она. — Будут сироты. Такие отец да мать, как мы, — это же камень на шею.

Может быть, она и права. Я знаю, как расправлялись с семьями расстрелянных «сорока восьми». Крупской хорошо писать, что дети все имеют одинаковые права на образование. Слова ни к чему не обязывают, а ее имя — прекрасная реклама для наивных людей.

— Я пробовала, — продолжает она спокойным деловым тоном.

— Что?

— Умирать. Три раза.

— И что же?

— Не удалось пока, но я умру, надо только терпение.

Я приподнялась, чтобы взглянуть на нее. Лицо спокойное, глаза умные.

— Вены вскрывать трудно, — продолжает она тем же ровным голосом. — Не хватает теплой воды, и кровь свертывается. Бог знает, как я себя изрезала, сколько крови выпустила, а не умерла, только ослабла очень, в больнице пришлось валяться.

— Чем резали? — спрашиваю я, невольно входя в ее тон.

— Стеклом.

— Откуда взяли?

— Разбила форточку. Вот еще оставила на всякий случай. Она нащупала в тюфяке припрятанные осколки стекла.

— Вешаться трудно. Очень следят за мной. Но раз почти удалось.

— Как?

— Прикопила веронал. Очень трудно тут доставать, только три порошка добыла. Вы не знаете, можно от веронала умереть?

— Не знаю.

Я чувствовала, что мы ведем какой-то сумасшедший разговор, но она покоряла меня своей деловой манерой говорить.

— Три порошка мало, я живучая. Теперь мне больше не дают, надо тогда было быть терпеливее. Такая досада, что не удалось, я тогда все так хорошо подготовила: выпросила бинтов, скрутила из них веревку, привязала к машинке уборной, закинула мертвую петлю, приняла веронал, думала, действеннее будет, потом — голову в петлю и прыгнула, чтобы петля затянулась. Даже весело в ту минуту было, — заканчивает она возбужденно.

— Ну?

— Соседка проснулась, когда я захрипела. Вы видите, я очень высокая, — потянулась она во всю койку, — вероятно, в беспамятстве ноги мне помешали, и я не сразу задохнулась, — говорит она упавшим голосом. — Только противно очень.

— Что противно?

— Когда очнулась. Обыкновенно уносят в амбулаторию, а тут думали, что я совсем мертвая, и бросили меня там, в одной рубашке на грязном полу.

— Где?

— Внизу, как войдете с лестницы, где столик дежурного.

Да, это место было мне знакомо: там испугалась я безносого лица надзирательницы в красном платке. А теперь здесь, в камере, передо мной развертывалась целая эпопея погони за смертью, которая одна могла освободить от тюремных мук и власти ГПУ. Я не могла удержаться и спросила:

— Вы вешались здесь?

— Да, вон там, — непринужденно показала она мне на водяной ящик уборной, за кронштейн которого она закидывала веревку. Я слушала ее так же спокойно, как она мне рассказывала. Она вводила меня в жизнь тюрьмы, как иностранку знакомят с обычаями новой для нее страны. Смерть Э., разбившейся на лестнице, смерть Б., повесившейся дома, и покушения этой несчастной объединяли тюрьму и «волю». Здесь было то же стремление, только смерть было догнать труднее, чем там.

— Надо умирать с голоду, — продолжала она развивать свои мысли. — Это вернее всего.

— А разве дают голодать?

— Я голодала двадцать дней, пока они спохватились. Они боятся голодовок только в общих камерах. Я сидела одна, пищу брала и незаметно выливала в уборную, никто и не обращал внимания, но меня вызвали на допрос, а я идти уж не могла. Тут они подняли возню, поволокли меня в больницу, все доктора с ума сошли, и выходили насильно. Но если бы вы знали, как вкусно пить вино после голодовки! — оживилась она. Крохотная рюмочка, а как целая бутылка шампанского.

Глаза у нее сверкнули былым лукавством.

— Эх, любила пожить, любила кутнуть, грешница я. Но в чем же тут зло. Господи, Господи! Муж работал, как вол; если когда и веселились, то веселились на свои же деньги, а им-то что? Сами ему тысячи платили, покоя не давали, — только работай, а теперь скажи им, откуда деньги были, почему два раза ужинали в «Европейской»? Фарисеи проклятые, — деньги швыряют, рестораны дорогие открывают, а потом жизнью плати за все. «Подкупы иностранных капиталистов»... — горько рассмеялась она. — А что я про них знаю? Что в романах Голсуорси читала. Что бы мы делали с их деньгами, когда своих некуда было тратить: ни платья, ни угощения, ничего не купишь. Теперь так же?

— Гораздо хуже: просто ничего нет, едва еду можно добыть самую скверную.

— Нет, не могу я так больше, не могу, — опять возвращалась она к своей идее-фикс. — Мне обещали свидание с сыном, посмотрю на него в последний раз и освобожу его от себя. Второй голодовки сердце не выдержит.

— Мучительно это?

— Нет. Первые дни только, потом наступает такая слабость, что все время, как во сне. Сны хорошие: воля, жизнь настоящая, сын, мальчик мой милый, родной, дорогой. Эх, пустили бы домой, только бы для него и жила, все бы силы ему отдала.

— Может быть, пустят? Должно же кончиться ваше дело?

— Нет, — сказала она зло и сурово. — Вы их не знаете. Они меня не выпустят, потому что я никогда не скажу им той лжи, которую они от меня требуют, а мужа все равно они здесь заставляют работать как раба, на стройки возят, на заседания даже вывозят, а держат в камере, под замком. Хорош — тюремный спец, каторжный спец! Не знаю, как назвать. Их теперь здесь много, целое инженерное бюро. Нет, от них только смерть спасет.

Лицо у нее стало жестким и старым. Не годы, а пережитое за год исчерпало ее силы. Она увидела здесь то, что страшнее смерти, — всю бездну надругательства над человеком.

Под утро я согрелась и задремала от усталости. Мне снилось, что я дома и заснула, забыв потушить лампу. Я протянула руку и проснулась от холода.

— Вы что? — спросила меня соседка, которая теперь сидела на койке и внимательно смотрела на меня.

Для нее день, ночь слились в одно пустое, тяжкое время, которого никак не изжить.

— Свет. Мне приснилось, что я забыла потушить лампу.

— У меня не тушат свет, боятся, что повешусь. Спите, сегодня на допрос возьмут.

Но я не могла больше заснуть. В последний раз я ощутила дом и теперь с горечью навсегда отрывалась от прежней жизни, от сына, от всего, что было дорого и мило. Тюрьма смыкалась надо мной. Неужели и меня она должна была привести к мечте о смерти?

Предисловие

Побег из ГУЛАГа. Предисловие

«Нет, и не под чуждым небосводом, И не под защитой чуждых крыл — Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был.» Анна Ахматова Книжка эта автобиографична, потому что только о себе я могу говорить, не подводя никого под тюрьму и ссылку, но моя судьба не отличается от жизни сотен и тысяч других интеллигентных женщин. Все мы с детства прошли большую школу, чтобы выработать в себе культуру, необходимую не только нам самим, но и стране, которой мы стремились служить своим трудом. Никто из нас враждебно не встретил революции и многие с воодушевлением отдавали все свои силы служению новому строю. И все же большинство из нас испытало общую участь: не только голод, когда нечем было накормить ребенка; гражданскую войну, когда некуда было спрятать его от пуль, — но и тюрьму и ссылку. Конечно, если специалистов, после того как их руками было создано все, что можно назвать достижениями революции, квалифицировали как «вредителей», то ничто не защищало нас от превращения в «жен вредителей». В этом была простая логика: чтобы ликвидировать интеллигенцию «как класс», нужно было уничтожить не только мужчин, но и женщин, а с ними и их ребят. Нас гнали общим путем бессмысленного, жестокого уничтожения. Террор, начавшийся три года назад, еще не кончен. Не знаю, кто может еще уцелеть. Знаю одно, что на воле и в тюрьме мы жили все одним желанием — сказать людям, каким путем пошла свобода в стране, которую многие считают страной будущего счастья человечества.

1492 - 1559

From 1492 to 1559

From the Discovery of America by Christopher Columbus in 1492 to the end of the Italian Wars in 1559.

Глава 12

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 12

Мы с Игорем прибыли в Петроград в августе. Поражение армии на фронте и безуспешное восстание большевиков уже ушли в историю. Злополучные действия генерала Корнилова еще предстояли. Никто не знал, что делать и чего ожидать. После того как мы подышали свежим воздухом провинции, нас тошнило от затхлого духа деградирующего Петрограда. По сравнению с размеренностью деревенской жизни суета и непредсказуемость городской обстановки казались нереальными. Первое соприкосновение с городом вызвало ощущение, будто мы играем роль зубцов в шестеренках, которые больше не вращаются. Но дурные предчувствия оставили нас, как только мы получили четкие инструкции. В училище двенадцати курсантам, включая Игоря и меня, – всем однокурсникам – было приказано следовать в Севастополь для отправки в запоздавшее летнее плавание. Каждый из нас сознавал, что цивилизованное общество полетело вверх тормашками. Мы были свидетелями смуты и понимали, что она ведет общество к гибели. Однако никто из нас не представлял себе степень деградации страны до тех пор, пока мы не проехали полторы тысячи миль по стране из Петрограда к берегам Черного моря. Единственное, что сделало это передвижение возможным, – это то, что нас было двенадцать человек, одетых в одинаковую форму, согласно мыслящих и действующих. Подвижной состав железной дороги находился в плачевном состоянии, обслуживание не отвечало никаким нормам. Наш крымский экспресс опоздал на четыре часа, и, когда прибыл на вокзал, на платформе скопились толпы пассажиров, которых было гораздо больше, чем мог вместить любой поезд.

Chapter XVI

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XVI

Captain Morgan takes the Castle of Chagre, with four hundred men sent to this purpose from St. Catherine's. CAPTAIN MORGAN sending this little fleet to Chagre, chose for vice-admiral thereof one Captain Brodely, who had been long in those quarters, and committed many robberies on the Spaniards, when Mansvelt took the isle of St. Catherine, as was before related; and therefore was thought a fit person for this exploit, his actions likewise having rendered him famous among the pirates, and their enemies the Spaniards. Captain Brodely being made commander, in three days after his departure arrived in sight of the said castle of Chagre, by the Spaniards called St. Lawrence. This castle is built on a high mountain, at the entry of the river, surrounded by strong palisades, or wooden walls, filled with earth, which secures them as well as the best wall of stone or brick. The top of this mountain is, in a manner, divided into two parts, between which is a ditch thirty feet deep. The castle hath but one entry, and that by a drawbridge over this ditch. To the land it has four bastions, and to the sea two more. The south part is totally inaccessible, through the cragginess of the mountain. The north is surrounded by the river, which here is very broad. At the foot of the castle, or rather mountain, is a strong fort, with eight great guns, commanding the entry of the river. Not much lower are two other batteries, each of six pieces, to defend likewise the mouth of the river. At one side of the castle are two great storehouses of all sorts of warlike ammunition and merchandise, brought thither from the island country.

The voyage of the Beagle

Charles Darwin, 1839

Preface I have stated in the preface to the first Edition of this work, and in the Zoology of the Voyage of the Beagle, that it was in consequence of a wish expressed by Captain Fitz Roy, of having some scientific person on board, accompanied by an offer from him of giving up part of his own accommodations, that I volunteered my services, which received, through the kindness of the hydrographer, Captain Beaufort, the sanction of the Lords of the Admiralty. As I feel that the opportunities which I enjoyed of studying the Natural History of the different countries we visited, have been wholly due to Captain Fitz Roy, I hope I may here be permitted to repeat my expression of gratitude to him; and to add that, during the five years we were together, I received from him the most cordial friendship and steady assistance. Both to Captain Fitz Roy and to all the Officers of the Beagle [1] I shall ever feel most thankful for the undeviating kindness with which I was treated during our long voyage. This volume contains, in the form of a Journal, a history of our voyage, and a sketch of those observations in Natural History and Geology, which I think will possess some interest for the general reader. I have in this edition largely condensed and corrected some parts, and have added a little to others, in order to render the volume more fitted for popular reading; but I trust that naturalists will remember, that they must refer for details to the larger publications which comprise the scientific results of the Expedition.

XIII. В Финляндии

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. XIII. В Финляндии

В первый раз мы зажгли костер, скрыв его под склоном в глубоком ущелье. Отец ломал и таскал сухостой; мальчик бегал за валежником. Я набрала грибов, которые торчали по всей гривке, и готовила первую похлебку. Тепло костра, запах горячей пищи, светлый круг пламени — как это было необыкновенно. Выкинутые из людского мира, без крова, без защиты, получив право огня, мы почувствовали себя все же людьми, а не звериной семьей, на которую ведут облаву. — Боюсь, что ночью будет дождь, гроза заходит. — Может, мимо пройдет. Мы говорили тихо, неловко было нарушать тишину, стоявшую в этом огромном лесу; казалось, что человеческие голоса будут звучать неуместно, дерзко. — Грибы готовы? — Сейчас, я только разведу костер по-настоящему. Над маленьким огоньком, на котором я варила пищу, муж опрокинул пень с растопыренными корнями, подложил сучьев, и пламя с треском взвилось и разбросало искры, как фейерверк. Мы тесно сели втроем у котелка. Медленно, с особым чувством почтения к сытной, настоящей пище, брали мы ложками густую рисовую кашу с грибами, душистую и жирную от сала; внимательно, старательно пережевывали и проглатывали маленькими порциями. Мальчик отвалился от котелка, когда еще не все было съедено, — устал от пищи. Я ела медленно, стараясь незаметно пропускать свою очередь, но была сыта. Муж остался голоден: ему одному надо три таких котелка. Все же и он подкрепился. Мальчик заснул сейчас же, как только проглотил последнюю ложку.

Апокалипсис нашего времени

Розанов, В.В. 1917-1918

№ 1 К читателю Мною с 15 ноября будут печататься двухнедельные или ежемесячные выпуски под общим заголовком: "Апокалипсис нашего времени". Заглавие, не требующее объяснении, ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический характер, но действительно апокалипсический характер. Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (всем, — и в том числе русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустóты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Всё потрясено, все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания. Выпуски будут выходить маленькими книжками. Склад в книжном магазине М. С. Елова, Сергиев Посад, Московск. губ. Рассыпанное царство Филарет Святитель Московский был последний (не единственный ли?) великий иерарх Церкви Русской... "Был крестный ход в Москве. И вот все прошли, — архиереи, митрофорные иереи, купцы, народ; пронесли иконы, пронесли кресты, пронесли хоругви. Все кончилось, почти... И вот поодаль от последнего народа шел он. Это был Филарет". Так рассказывал мне один старый человек. И прибавил, указывая от полу — на крошечный рост Филарета: — "И я всех забыл, все забыл: и как вижу сейчас — только его одного". Как и я "все забыл" в Московском университете. Но помню его глубокомысленную подпись под своим портретом в актовой зале. Слова, выговоры его были разительны. Советы мудры (императору, властям).

17. Духовенство в тюрьме

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов. Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.

3. «Севгосрыбтрест». Работа «вредителей»

Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 3. «Севгосрыбтрест». Работа «вредителей»

В начале 1925 года, в самый блестящий период НЭПа, я получил предложение руководить производственной и исследовательской работой Северного государственного рыбопромышленного треста, работавшего в Северном Ледовитом океане. Я принял это предложение, так как оно хотя бы отчасти давало мне возможность вернуться к исследовательской работе. Действительно, мне позже удалось отказаться от производственной части и создать в Мурманске научно-исследовательскую биологическую и технологическую лабораторию. Работа в «Севгосрыбтресте» с 1926 по 1930 год, в тот период, когда я начал служить, признана ГПУ «вредительской», и весь руководящий персонал принадлежал к той же грандиозной «вредительской организации», которой в рыбной части якобы руководил М. А. Казаков. Эта «вредительская организация», по заявлению прокурора республики Крыленко, являлась, кроме того, филиалом международной организации «Промпартии», процесс которой ГПУ совместно с советской властью с такой помпезностью разыграло в ноябре — декабре 1930 года. Ввиду того что деятельность «Севгосрыбтреста» именно за это время мне известна во всех подробностях и может свидетельствовать о той реальной обстановке и условиях, в которых приходилось работать «вредителям», я остановлюсь на этом, чтобы показать, кто были эти «вредители» и каковы были их «преступления». «Севгосрыбтрест» работал в той части Ледовитого океана, которая называется Баренцевым морем, омывающим главным образом русские берега: мурманский берег Кольского полуострова, полуостров Канин и Самоедский берег материка.

III. Красные — белые — красные

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. III. Красные — белые — красные

Осень в 1919 году выдалась замечательная. Несмотря на середину октября, дни стояли теплые, как летом. Парк был изумительно, сверхъестественно красив. Нигде под Петербургом нет такого разнообразия деревьев и осенних красок: клены — от лимонно-желтых до темно-красных, почти фиолетовых, дубы — отливающие коричневым; елки — с ярко-зелеными кисточками молодых побегов, поблекшие лиственницы, липы, березы, осины, бесконечное количество кустарников, самых различных оттенков. Ряска на прудах завяла, сжалась к берегам, и пруды стали гладкими и ярко-синими, как небо. Немыслимо было не ощущать всей этой красоты, но кругом все теснее стягивалась линия фронта, и весь день ухали залпы. На Петроград шли белые. Гатчина была взята, они подходили к Царскому и охватывали деревни вокруг Павловска. В эти дни мы переживали то, что, вероятно, чувствуют все мирные жители в подобных обстоятельствах. В тылу, в безопасности, люди рассуждают о политике, об ошибках командования, говорят о героических подвигах, те же, кто застигнут фронтом, ощущают одно — опасность. Что было делать? Бежать в Петроград? Но это значило оставить мальчишку без молока, которое было его единственным питанием. Никаких запасов у нас нет; в городе голод. Кто знает, что могло еще там ждать, когда начнутся бои за Петроград. В Павловске мы были беззащитны, как в открытом поле, надежда была только на то, что та или иная волна должна сравнительно быстро прокатиться через нас.

6. Жизнь в камере

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 6. Жизнь в камере

Чтобы понять жизнь подследственных в тюрьмах СССР, надо ясно представить себе, что тюремный режим преследует не только цель изоляции арестованных от внешнего мира и лишения их возможности уклонения от следствия или сокрытия следов преступлений, но, прежде всего, стремится к моральному и физическому ослаблению арестованных и к облегчению органам следствия получать от заключенных «добровольные признания» в несовершенных ими преступлениях. Содержание подследственного всецело зависит от следователя, который ведет его дело, и широко пользуется своим правом для давления на арестованного. Следователь не только назначает режим своему подследственному, то есть помещает в общую или одиночную камеру, разрешает или запрещает прогулку, передачу, свидание, чтение книг, но он же может переводить арестованного в темную камеру, карцер — обычный, холодный, горячий, мокрый и прочее. Карцер в подследственной тюрьме СССР совершенно потерял свое первоначальное значение, как меры наказания заключенных, нарушающих тюремные правила, и существует только как мера воздействия при ведении следствия. Тюремная администрация — начальник тюрьмы и корпусные начальники — совершенно не властна над заключенными и выполняет только распоряжения следователей. Во время моего более чем полугодового пребывания в тюрьме для подследственных я ни разу не видел случаев и редко слышал о наложении наказаний на заключенных тюремной администрацией. Карцер, лишение прогулок, передач и проч. налагались исключительно следователями и только как мера давления на ход следствия, а не наказания за поступки.

Les Grandes Misères de la guerre

Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633

Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.