6. Жизнь в камере
Чтобы понять жизнь подследственных в тюрьмах СССР, надо ясно представить себе, что тюремный режим преследует не только цель изоляции арестованных от внешнего мира и лишения их возможности уклонения от следствия или сокрытия следов преступлений, но, прежде всего, стремится к моральному и физическому ослаблению арестованных и к облегчению органам следствия получать от заключенных «добровольные признания» в несовершенных ими преступлениях.
Содержание подследственного всецело зависит от следователя, который ведет его дело, и широко пользуется своим правом для давления на арестованного. Следователь не только назначает режим своему подследственному, то есть помещает в общую или одиночную камеру, разрешает или запрещает прогулку, передачу, свидание, чтение книг, но он же может переводить арестованного в темную камеру, карцер — обычный, холодный, горячий, мокрый и прочее.
Карцер в подследственной тюрьме СССР совершенно потерял свое первоначальное значение, как меры наказания заключенных, нарушающих тюремные правила, и существует только как мера воздействия при ведении следствия. Тюремная администрация — начальник тюрьмы и корпусные начальники — совершенно не властна над заключенными и выполняет только распоряжения следователей. Во время моего более чем полугодового пребывания в тюрьме для подследственных я ни разу не видел случаев и редко слышал о наложении наказаний на заключенных тюремной администрацией. Карцер, лишение прогулок, передач и проч. налагались исключительно следователями и только как мера давления на ход следствия, а не наказания за поступки. Весь тюремный режим построен в соответствии с этим основным назначением тюрьмы.
Содержание в одиночке направлено к тому, чтобы человек, угнетенный страхом насильственной смерти и пыток, которыми его усиленно пугает на допросах следователь, жил все время неотвязно этой мыслью и не мог ничем рассеяться, ни от кого получить нравственного ободрения или поддержки. Сидящие в одиночках часто сходят с ума, а через полгода большинство галлюцинирует. В «двойниках» — одиночная камера, в которую помещают двоих, — сидеть, пожалуй, удобнее всего, но в этом случае подследственный находится в зависимости от того, кого ему дадут в компаньоны, а этим также распоряжается следователь. Бывает, что к подследственному сажают сумасшедшего — буйного, который его избивает, или тихого меланхолика, все время покушающегося на самоубийство. Иногда сажают уголовника, который изводит хулиганскими выходками и матерной бранью, больного венерической болезнью, или, наконец, шпика, который и в камере поддерживает разговор, напоминающий допрос, и уговаривает подчиниться требованиям следователя и подписать то, что он требует.
Общая камера подавляет грязью, невозможностью избавиться от паразитов, и, главным образом, теснотой, которая не дает ни есть, ни спать, ни минуты покоя, так что к концу дня человек чувствует себя смертельно усталым, разбитым и мечтает о той минуте, когда, наконец, все утихнет, и можно будет лечь спать. А ночью, не имея возможности заснуть от духоты, вони, шума уборной, храпа, стонов и сонных криков соседей, массы клопов и вшей, он с тоской ждет утра, когда, наконец, можно подняться.
Пищевой режим тюрьмы преследует ту же цель: ослабление заключенных. Достаточный по количеству, он по составу умышленно лишен витаминов и почти лишен жиров, что безошибочно вызывает цингу и фурункулез. Один из наиболее характерных признаков цинги, это апатия и слабость воли, что, конечно, на руку следствию. Больной цингой гораздо легче поддается «увещеваниям» следователя, чем здоровый, и может подписать что угодно. Грязь, клопы и вши уничтожают человека, он перестает себя уважать, и следовательно, сломать его легче. Все содержание подследственных представляет, таким образом, одну строгую и продуманную систему, направленную к одной цели — «разложить» человека физически и морально. И только учтя это, можно оценить значение отдельных явлений тюремного существования. Знакомство мое с тюремной жизнью и ее распорядком началось для меня только на третьи сутки моего пребывания в тюрьме: два первые дня меня целиком продержали на допросах, и жизни в камере я видеть не мог. Я знал только, что в ней на двадцать два места посажено сто девять человек. Действительно, камера была рассчитана для двадцати двух: 22 подъемные койки, шкафчики для посуды с 22 гнездами, 2 стола, за которыми могли поместиться 22 человека; для умывания была раковина с одним краном и уборная на одного. При площади пола 70 квадратных метров, за вычетом места, занимаемого уборной, столами и скамьями, оставалась свободная площадь для движения 22, возможно для 30–40, но нас было 109, когда меня привезли, скоро стало 114, а незадолго до моего ареста помещалось 120.
Вследствие этой тесноты жизнь была совершенно отравлена. Воздуха не хватало, от курения стоял сплошной дым, окна приходилось держать открытыми, из решетчатых дверей, выходящих в коридор, получался сквозной ветер, многие страдали от простуды, и в камере шли непрерывные пререкания из-за открывания окон.
При долгом вынужденном сожительстве люди и на воле раздражают друг друга, и это чувство легко переходит в открытую ссору и ненависть. В общих же камерах вынужденное сожительство продолжалось многие месяцы, для некоторых годы, притом в тесноте, где на каждого заключенного приходилось около половины квадратного метра и где нервы у всех были напряжены до последней степени. Только благодаря высокому общему культурному уровню и строго установленному в камере распорядку, выработанному самими заключенными, жизнь все же была возможна. Все было регламентировано: порядок вставания, умывания, пользования уборной, хождения по камере, открывания окон, уборки камеры, хранения одежды, постели, продуктов, распорядка за обедом и чаем, получения газет, пользования книгами из библиотеки. Во главе камеры стоял староста и его помощник, выбираемые заключенными. Они следили за порядком и выполнением установленных правил, за нарушение которых полагалось вне очереди дежурство или мытье пола. Кроме того, староста ведет список заключенных, должен знать наличие заключенных в камере, число выбывших на допрос, в карцер, в больницу и т. д. Староста же наряжает на работы: в кухню — чистить картошку, выбивать матрасы и прочее. Через него сносятся с администрацией, он же разбирает конфликты между заключенными. В качестве преимущества, староста и его помощники получают вне очереди право спать на койке, сидеть за столом, умываться и пользоваться уборной. Обязанностей много и очень неприятных; привилегии небольшие, тем более что староста обычно выбирается из старожилов камеры, которые и без того имеют права на пользование койкой и столом.
Старшинство, или камерный стаж, имеет большое значение: новичок ложится на самое плохое место, ему приходится есть стоя, умывается он последний. Но в камере постоянная перемена: одних переводят в одиночки и другие тюрьмы, иные получают приговоры, и их берут на этап, некоторых берут «с вещами» около 11–12 часов ночи, — почти наверно на расстрел, наконец, исключительно редко, единичные счастливцы вырываются на волю. На их месте появляются новые — то «новенькие», взятые с воли, которые не знают, как ступить, куда себя девать, то пересаженные из других общих камер или одиночек; последние, попав в общую камеру, два-три дня сидят как одурелые от шума и толкотни. Это самый опасный для них момент: организм не выдерживает, и после одного-двух дней мрачного сосредоточения они часто начинают буйствовать, кричать, бросать посуду; их отправляют в сумасшедший дом. В каждой камере нужно начинать свой стаж сначала, и, таким образом, просидевшие несколько месяцев или даже год в одной камере, при переводе в новую, должны ночью лезть под щиты, умываться последними и т. д. Следователи знают это камерное правило и, желая ухудшить положение заключенного, переводят его без всякой причины из одной камеры в другую. В нашей камере несколько раз поднимался вопрос об изменении этого порядка и зачета тюремного стажа, но это предложение проваливалось, потому что при этом удаленные из камер за хулиганство и драку сохраняли бы свое преимущество, им же пользовалась бы и «подсадка», всегда кочующая по камерам.
В общих камерах имелось обыкновенно два-три шпика, иногда уже из числа подследственных; они подслушивали разговоры и передавали их следователю, но большей частью они этим не ограничивались и под видом сочувствия выспрашивали различные подробности дела, семейного положения и убеждали «сознаться». «Подсадка» становится довольно быстро известной, ее переводят в другую камеру, где она оказывается на худших местах и, по крайней мере, хотя бы страдает физически.
День в камере начинался в семь часов, когда в коридорах раздается монотонная команда стражи: «Вставать пора! Вставай, подымайсь!» До семи могут вставать только двадцать два арестанта, имеющие наивысший камерный стаж. У каждого из них есть, значит, три минуты на умывание. Это большое преимущество, так как на остальных девяносто приходится тоже час, с семи до восьми часов, до «чая».
Как только раздалась команда «вставать» в камере начинается шум, говор, кашель, громкое зевание, скрип поднимающихся щитов, Всюду дымятся цигарки. В воздухе стоит невообразимая пыль от складываемых матрасов, набитых соломенной трухой. В тесноте буквально невозможно пробраться к уборной и умывальнику, у которых скопляются огромные очереди. Когда матрасы и щиты вынесены, а койки подняты, становится несколько свободнее, но сейчас же начинают готовиться к чаю. Посреди камеры ставят два стола, вокруг них скамьи. Ночью на этих столах спали, днем, во время еды, за ними может поместиться двадцать четыре человека. Остальные устраивают себе подобие столов из оставленных для этого в камере щитов. Все же места не хватает, и несколько человек вынуждены есть стоя.
Староста наряжает четырех человек за хлебом и двоих за кипятком. Хлеб приносят нарезанным на «пайки» или порции по четыреста граммов, с довесками, прикрепленными к основному куску деревянными палочками. Эти палочки очень ценятся, особенно в одиночках, где трудно достать самый маленький кусочек дерева, а даже их можно приспособить на разные поделки. Хлеб плохого качества, с примесями, но, примерно, такой же, как и везде в СССР. Получающие передачу из дома часто не съедают своей порции, другим же не хватает, особенно рабочим и крестьянам, привыкшим есть много хлеба.
«Чай», то есть горячую воду — приносят в двух больших медных чайниках — остатки роскоши царского режима. Ни чая, ни сахара заключенным не полагается, это выдается только тем, кого большевики относят к разряду «политических», то есть принадлежащих к коммунистической партии и привлекающихся за «загибы» и «уклоны». В нашем коридоре было девять общих камер, из них три большие, свыше ста человек в каждой, то есть всего не менее семисот: человек. «Политический» паек получал только один человек, хотя за принадлежность к партиям с.-д. и с.-р., сионистов и других сидело несколько человек. Одно время в нашей камере находился по делу «меньшевиков» известный социал-демократ и экономист Фин-Енотаевский; он также не получал «политического» пайка.
Как только «чай» принесен, все бросаются к шкафчику с посудой, в котором в двадцать два гнезда засунута посуда больше чем ста заключенных, — жестяная миска, кружка и деревянная ложка у каждого. У шкафчика образуется давка, и отыскать свою кружку и ложку, несмотря на метки, не всегда удается.
Наконец, все располагаются у своих столов в строгом порядке старшинства. Человек десять — двадцать едят стоя. Те, кто получает передачу, заваривают в кружке по крохотной щепотке чая: все знают, что эта роскошь на воле дается нелегко, и, посылая чай и сахар, родные лишают себя последнего. Чаепитие тянется долго, до девяти. Потом объявляется уборка — новое столпотворение. Столы, скамьи, вещи — все сдвигается и сносится в одну половину камеры, там же в чрезвычайной тесноте сбиваются все заключенные. Освободившуюся половину убирают дежурный и два его помощника. Пол метут с опилками и два раза в неделю моют. Когда одна половина камеры убрана, все с имуществом и мебелью перекочевывают туда, и убирается вторая половина.
Уборка, произведенная таким способом, заканчивается в одиннадцать часов. С этого момента разрешается пользование уборной, что при числе заключенных более ста человек представляет настоящее мучение. Если исключить время еды, прогулки, уборки, когда пользование запрещено, то остается, считая и ночь, восемнадцать с половиной часов — меньше, чем по десять минут на человека в сутки. Но так как невозможно точно определить каждому его время, да и часов в камере нет, то около уборной непрерывно стояла очередь. В утренние часы, после уборки, она занимала все свободное для ходьбы место и лишала возможности двигаться. И тем не менее большинство не могло попасть в уборную до обеда, и им приходилось терпеть до двух часов, когда кончался обед.
Чтобы облегчить пользование уборной и уничтожить очередь, заключенные изобрели остроумный порядок. На стену повесили доску с самодельными двадцатью пятью деревянными номерками, вешающимися на колышки, вделанные в доску. Около уборной прикрепили самодельный циферблат со стрелкой и двадцатью пятью нумерованными делениями. Номерки разбирали кандидаты на пользование уборной и, по использовании, вешали их на колышек; каждый входящий в уборную передвигал стрелку циферблата на свой номер, предупреждая, таким образом, следующего по порядку. Это уничтожало тесноту перед входом в уборную и вносило какое-то облегчение. Но все же одна уборная не могла пропустить всех нуждавшихся, что вызывало постоянное унизительное и вредное для здоровья страдание.
Между одиннадцатью и часом общие камеры выводились на прогулку. Полагалось на нее полчаса, но за вычетом прохода по коридорам и просчета заключенных оставалось не более пятнадцати-двадцати минут. Гуляли во внутреннем дворе тюрьмы, окруженном с четырех сторон стенами тюремного здания; в него выходили окна всех мужских камер. Для прогулки заключенных была огорожена высоким забором средняя часть, в центре которой устроена вышка для вооруженного часового. Он должен следить за гуляющими и всеми выходящими во двор окнами камер, которые были больше чем наполовину закрыты подвешенными снаружи железными ящиками. В царское время этих ящиков не было, в камерах было гораздо светлее, и заключенные могли видеть двор. Теперь заглянуть в окно можно, только взобравшись на стол; в таком случае часовой должен стрелять. Гуляющих, если они нарушают порядок, он предупреждает свистком, почему и получил имя «попка». Чтобы он по ошибке не выпалил в кабинеты следователей, над окнами камер начерчены красные круги.
Кроме часового за гуляющими наблюдают несколько надзирателей. Двор имеет один выход через узкие ворота, прорезывающие тюремное здание; они закрыты двойными железными дверями, и около них стоит часовой. Конечно, такая многочисленная охрана совершенно излишня, так как Шпалерка не дает никаких возможностей вырваться; тут, вероятно, хотят морально воздействовать на арестантов: значит, страшные преступники, если их так охраняют. Стариков академиков, например, выводили в сопровождении двух конвойных.
Ввиду крайнего переполнения тюрьмы на прогулку одновременно выпускали три общие камеры, то есть около трехсот человек, поэтому, в отгороженном пространстве они опять теснились. Несмотря на все это, прогулка все же имела большое значение для заключенных: даже пятнадцать минут на воздухе, после невероятной духоты камеры, освежали; кроме того, на прогулках можно было говорить с заключенными других камер. Следователи учитывают, как дорожат арестованные прогулками, и пользуются своим правом не разрешать прогулки для «воздействия».
Около двенадцати часов в общие камеры приносят газеты и журналы; одиночки, обыкновенно, их лишены. Газетчиком является один из тюремных надзирателей, который на этом подрабатывает. До 1931 года газеты можно было купить в любом количестве, но затем наступил такой бумажный кризис, что и на воле газеты доставались только с большим трудом, в тюрьму же попадали в совершенно ничтожном количестве. Это сейчас же породило спекуляцию тюремной стражи, которая скупала за бесценок завалявшиеся журналы и книги и продавала их заключенным по цене, указанной на обложке. Мы покупали эту заваль, потому что готовы были, чтобы убить время, читать что угодно, и, кроме того, страдали без бумаги.
Газеты вызывали, конечно, всегда большое волнение и прочитывались насквозь со всеми объявлениями.
Около часа дня начиналась подготовка к обеду: расстановка столов, щитов, разборка посуды. Обед — суп и каша. Суп бывал двух сортов: кислые щи или суп с перловой крупой и картошкой. Суп считается мясным, так как в нем варятся кости от предназначенного для заключенных мяса; но до заключенных оно не доходит. Мясо тщательно срезают на изготовление различных блюд для буфета ГПУ. (Знаю это, так как сам работал в тюремной кухне.) Дают по кусочку мяса к обеду только привилегированным заключенным — политическим. Неравенство в распределении жизненных благ выдержано в тюрьме, как и на воле.
Второе блюдо — каша перловая — «шрапнель», из едва ободранного ячменя, пшенная «каша» и, реже, гречневая размазня. Суп и каша варятся паром, под высоким давлением, в особых котлах. Это превращает суп в дурно пахнущую мутную жидкость, а кашу — в клееобразное вещество, лишает обед питательности, разрушая все ничтожное количество витаминов в обеденных продуктах. Обед заключенные получают по строгой очереди, каждому вливается черпаком — меркой — его порция в жестяную чашку, из каких обыкновенно кормят собак. Из-за множества заключенных обед растягивается больше чем на час, хотя, чтобы съесть его, достаточно десяти минут. После обеда щиты убираются; кто имеет койку, ложится, остальные стараются занять места поудобнее около столов или на скамьях около стен, где можно сидеть облокотясь. Это «мертвый час», когда запрещается ходить и разговаривать. Для большинства это тоже нелегкое время, потому что высидеть два часа на узкой скамье — отдых плохой. Многие предпочитают залезать под койки и лежать на полу.
Около четырех часов по коридорам слышится команда: «Вставай, подымайсь!» — «мертвый час» кончен. Начинается подготовка к каше и «чаю», который дается около пяти часов.
Итак, весь день проходит в мелкой суете, беспрерывной раскладке и укладке вещей, стоянии в очередях перед уборной и умывальником, шкафом с посудой, котлом с кашей. Самое спокойное время от шести до девяти, когда можно походить гуськом вокруг столов или приткнуться к столу и читать при тусклом свете одной из двух двадцатипятисвечевых ламп, освещающих камеру, или поговорить с кем-нибудь, забившись в угол.
В это же время в камерах устраиваются лекции на различные темы, разумеется, на политические. Среди арестованных всегда много самых разнообразных специалистов, и, чтобы отвлечь внимание от тюремных мыслей, затевались лекции или беседы. Помню, у нас читались лекции на следующие темы: «Производство стекла», «Железо», «Современный взгляд на строение материи», «Восстание 14 декабря с точки зрения стратегической», «Родословная Козьмы Пруткова» и много других. Меня заставляли читать на географические и биологические темы. Я ставил себе целью рассказывать возможно образнее об отдельных странах, где я был во время многочисленных экспедиций, вспоминал приключения, типы, все, что могло хоть на время заставить забыть о тюрьме. Иногда мне это удавалось. Слушала меня вся камера, включая рабочих, крестьян и уголовников, которым другие лекции были мало понятны. Мой лекторский успех в тюрьме сослужил мне большую службу, когда меня по этапу привезли на распределительный пункт Соловецкого лагеря — «Попов остров». Меня назначили лектором в бараки уголовных и в лазарет. Это дало мне кое-какое преимущество в первый, самый тяжелый месяц моей каторги.
Простой народ — крестьяне, рабочие, уголовные — всегда хорошо относились ко мне и в тюрьме, и в концлагере, я уже не говорю о профессиональных охотниках и рыбаках, с которыми у меня был общий язык. Я никогда не чувствовал той пропасти и вражды между интеллигентом и человеком из народа, которые описаны Достоевским в «Записках из мертвого дома» и многими другими, раньше бывшими в ссылке. Я часто встречал такое внимательное и сердечное отношение, которое глубоко меня трогало.
Во время моей первой лекции об экспедиции в Западную Монголию, в истоки Иртыша, я с удивлением увидел, что уголовные слушают меня с возбужденным вниманием. Ваня Ефимов, молодой грубый парень, который без матерной брани не мог сказать слова, слушал, смотря мне в рот, боясь проронить слово, и только изредка у него срывался восторженный крик, который он не мог удержать.
— Ах, сукин сын, как говорит! Так и в книжке не прочтешь!
Этой лекцией я покорил его авантюристическое сердце, и он трогательно привязался ко мне. Он любил усаживаться на пол около скамьи, где я сидел, клал голову мне на колени и мечтал, что если нас обоих выпустят, то поеду опять в экспедицию и возьму его с собой.
Увы, он хорошо знал, что это только мечты — через месяц его расстреляли.
Как-то, сидя так, он рассказывал мне свою недолгую жизнь — ему было всего восемнадцать лет. Рассказ был изумительно простой и правдивый. Отец — крестьянин, бедняк, остался вдовым с пятью ребятишками, из которых старшему — Ване, было семь лет. Отец женился второй раз на богатой вдове, обманув другую, про которую Ваня знал. Тогда он ушел от отца с двумя братишками, ему было девять, братьям семь и пять лет. Он не хотел жить с отцом-подлецом. Девчонок оставил ему, ребят решил прокормить воровством на базаре. Так началась его воровская жизнь, тюрьмы, ссылки в колонии для малолетних преступников, побеги, новые аресты, постепенная специализация в воровском деле и, наконец, обвинение в бандитизме. С этим сочеталось у него твердое убеждение, что в людях должна быть своя справедливость, своя правда, свои принципы и честность, которых он требовал и в тюремной жизни.
Случилось раз так, что дошла очередь мыть камеру одному из сидевших с нами коммерсантов. Мыть камеру — работа грязная и неприятная, и от нее освобождаются только старики и больные. Этот же коммерсант сговорился с рабочим, сидевшим за воровство мыла из кооператива, что тот за рубль его заменит. Ефимов узнал об этой сделке, и как только рабочий начал мыть пол, подскочил к нему и срывающимся от бешенства голосом заявил, что не даст ему мыть, что подло арестантам нанимать друг друга. Видя, что без драки дело не кончится, — а Ваня был сильный и ловкий — рабочий струсил и вернул рубль.
— Если у тебя денег нет, попроси, мы и так поделимся, а в тюрьме не продавайся, — буркнул ему Ваня.
Мне он оказывал много услуг, но одна была особенно трогательна. В одной из первых передач жена прислала мне табак в кисетике, сшитом из ее старого шелкового платья. В сутолоке камеры я его выронил, когда выносили щиты и матрасы, и найти его не было никакой возможности. Ваня заметил, что я огорчился и выспросил, в чем дело. Он исползал всю камеру, искал под всеми щитами, переругался при этом с половиной камеры, но нашел кисет и принес мне с таким торжеством и радостью, точно и для него это было счастье.
— Понимаю я, — говорил он мне, — из дома это. Этот кисет прошел со мной всю тюрьму, каторгу и побег. Несомненно, что из Ефимова мог выработаться крепкий, сильный человек, Но советская власть, которая так любит бахвалиться умением перевоспитывать людей, предпочла его «списать в расход», несмотря на его восемнадцать лет. Однажды вечером, когда камера улеглась спать, Ефимова и Павла Соколова вызвали «с вещами». Около двери камеры стояли несколько человек охраны и помощник начальника тюрьмы.
Сомнения не было — расстрел.
У Вани был спрятан нож, которым уголовные брились.
— А? Давай? — спросил он Павла. — В драке умирать легче.
— Брось, — с искусственным спокойствием отвечал Павел, — черт с ними.
Он говорил тихо и ровно, но папироска, которую он закуривал, — последняя папироска — вздрагивала и не закуривалась. Павел вышел тихо и понурясь, словно через силу; Ваня — быстрыми шагами, блестя глазами, и перед дверью громко крикнул:
— Не поминайте лихом, товарищи! Прощайте!
Через несколько месяцев меня перевели в «Кресты»; там я получил жестяную кружку и суровую чашку с выцарапанной надписью:
«И.Ефимов». Для меня это было как бы его последним приветом.
Глава 13
Борьба за Красный Петроград. Глава 13
Наряду с деятельностью районных штабов внутренней обороны представляется в высшей степени желательным просмотреть соответствующую подготовку к обороне со стороны наиболее крупных фабрично-заводских предприятий. В таких предприятиях кипела своя производственная работа, направленная исключительно на то, чтобы оказать посильную поддержку в первую очередь полевым частям Красной армии. Промышленные гиганты Петрограда являлись своего рода революционными очагами, где ковалось оружие для фронта и где в процессе производства, не знавшего часов отдыха, вырабатывалась коллективная воля к победе над врагом. В связи с этим работа крупных фабрично-заводских предприятий Петрограда носила отнюдь не местный и не районный характер, а имела широкое значение в ходе подготовки всего города к обороне изнутри. Она являлась одним из действенных реальных факторов, способствовавших обороне Петрограда. [444] Сохранившиеся материалы дают возможность остановиться только на работе Путиловского, Ижорского, Сестрорецкого оружейного и Охтинского порохового заводов. На Путиловском заводе после 14 октября была проведена партийная мобилизация, которая дала около 300 чел. по заводу и около 200 чел.
IV. Кемь
Побег из ГУЛАГа. Часть 2. IV. Кемь
Кемь. Мы стоим на мостках, на открытой деревянной платформе. Перед нами бревенчатый дом в два сруба, посредине надпись: станция Кемь. Значит, приехали. Что делать дальше? Ночь. Четвертый час. Темно, как будто бы кругом разлита сажа. Был снег, но весь стаял. Земля черная и небо черное. На платформе есть несколько фонарей, но за ними, кругом, кромешная тьма. Мальчик беспокойно смотрит на меня, а я сама стою, как потерянная. — Идем пока на станцию, — говорю я, — там теплее будет. Дверь все время скрипит: кто входит, кто выходит и сейчас же теряется во тьме. Входим и не знаем, как ступить: все помещение, величиной с избу, завалено людьми, сидящими, лежащими на своих мешках и деревянных сундучках. В помещении не воздух, а зловонный пар. Под потолком, словно в тумане, горит маленькая лампочка. Люди идут куда-то дальше, шагая через спящих. В углу двое поссорились, крепко ругаются и готовы сцепиться в драке. Мой мальчик испуган, не знает, как пройти, чтобы не наступить на кого-нибудь, но нас толкают в спину, и надо двигаться. Едва-едва протискиваемся в другое помещение: такой же бревенчатый сруб, называется буфет. Несколько грязных, ничем не прикрытых столов, около них поломанные стулья, в стороне прилавок с двумя тарелками, на одной — паточные конфеты в промокших бумажках, на другой — несколько ломтиков черного хлеба. Народу здесь все же меньше потому, что, кто ничего не спрашивает себе в буфете, того гонят вон.
Глава XIX
Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XIX. Австралия
Экскурсия в Батерст Вид лесов. Группа туземцев Постепенное вымирание коренных жителей Зараза, происходящая от общения со здоровыми людьми Голубые горы Вид грандиозных долин, похожих на заливы Их происхождение и образование Батерст, повсеместная вежливость низших классов населения Состояние общества Вандименова Земля Хобарт-Таун Полное изгнание коренных жителей Гора Веллингтон Залив Короля Георга Унылый вид местности Болд-Хед, известковые слепки ветвей деревьев Группа туземцев Прощание с Австралией 12 января 1836 г. — Рано утром мы понеслись под легким ветерком ко входу в бухту Джексон. Мы ожидали увидеть зеленую местность с разбросанными по ней красивыми домами, а вместо этого вытянувшийся по прямой линии желтоватый береговой обрыв вызвал в памяти побережье Патагонии. Только одинокий маяк, выстроенный из белого камня, говорил нам о близости большого, людного города. Мы вошли в гавань, и оказалось, что она красива и просторна, а ее обрывистые берега сложены горизонтально напластовавшимся песчаником. Почти ровная местность покрыта отдельными низкорослыми деревцами, свидетельствующими о лежащем на этой стране проклятии бесплодия. Но с продвижением в глубь страны картина улучшается: по отлогому берегу там и сям разбросаны красивые виллы и хорошенькие коттеджи. Двух- и трехэтажные каменные дома в отдалении и ветряные мельницы на берегу, у самой воды, указывали на близость столицы Австралии. Наконец, мы бросили якорь в Сиднейской бухте. В маленькой бухте стояло множество больших кораблей, а сама она была окружена товарными складами.
20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении
Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 20. Последовательность событий на склоне Холат-Сяхыл в первом приближении
Попробуем нарисовать общую картину произошедшего на склоне Холат-Сяхыл в первом, так сказать, приближении. Около 15:00, возможно несколько позже, в момент окончания установки палатки, когда оставалось лишь закрепить на растяжках конёк крыши, группа Игоря Дятлова столкнулась с угрозой физической расправы, которая исходила от вооружённых огнестрельным оружием людей. На самом начальном этапе развития конфликта от группы "дятловцев" отделились Тибо-Бриньоль и Золотарёв, которые наблюдали за происходившим у палатки с некоторого удаления, не имея ни малейшей возможности повлиять на ситуацию. Вооружённые люди в силу неких особых причин не ставили перед собой задачу убить туристов немедленно и возле палатки - они рассчитывали "выморозить" группу, выгнав её на холод. С этой целью неизвестные потребовали, чтобы "дятловцы" сняли обвуь, рукавицы и головные уборы. Во время раздевания возникли пререкания, последовали ответные угрозы со стороны туристов и они, скорее всего, проявили пассивное неподчинение. Можно предполагать, что в эти минуты особенно активно демонстрировали возмущение девушки, спровоцировав первое, пока незначительное, применение силы со стороны нападавших. Косвенно на это указывают разрывы деталей одежды Зины Колмогоровой (рукав свитера). Тогда же мог получить сильные разрывы нижней части штанины и Георгий Кривонищенко (тех самых шаровар, что впоследствии будут обнаружены на теле Людмилы Дубининой). Возможно, возникшую заварушку Рустем Слободин использовал для того, чтобы напасть на одного из тех, кто грозил оружием.
Chapter III
The voyage of the Beagle. Chapter III. Maldonado
Monte Video Excursion to R. Polanco Lazo and Bolas Partridges Absence of Trees Deer Capybara, or River Hog Tucutuco Molothrus, cuckoo-like habits Tyrant-flycatcher Mocking-bird Carrion Hawks Tubes formed by Lightning House struck. July 5th, 1832—In the morning we got under way, and stood out of the splendid harbour of Rio de Janeiro. In our passage to the Plata, we saw nothing particular, excepting on one day a great shoal of porpoises, many hundreds in number. The whole sea was in places furrowed by them; and a most extraordinary spectacle was presented, as hundreds, proceeding together by jumps, in which their whole bodies were exposed, thus cut the water. When the ship was running nine knots an hour, these animals could cross and recross the bows with the greatest of ease, and then dash away right ahead. As soon as we entered the estuary of the Plata, the weather was very unsettled. One dark night we were surrounded by numerous seals and penguins, which made such strange noises, that the officer on watch reported he could hear the cattle bellowing on shore. On a second night we witnessed a splendid scene of natural fireworks; the mast-head and yard-arm-ends shone with St. Elmo's light; and the form of the vane could almost be traced, as if it had been rubbed with phosphorus. The sea was so highly luminous, that the tracks of the penguins were marked by a fiery wake, and the darkness of the sky was momentarily illuminated by the most vivid lightning. When within the mouth of the river, I was interested by observing how slowly the waters of the sea and river mixed.
Chapter XI
The voyage of the Beagle. Chapter XI. Strait of Magellan - Climate of The Southern Coasts
Strait of Magellan Port Famine Ascent of Mount Tarn Forests Edible Fungus Zoology Great Sea-weed Leave Tierra del Fuego Climate Fruit-trees and Productions of the Southern Coasts Height of Snow-line on the Cordillera Descent of Glaciers to the Sea Icebergs formed Transportal of Boulders Climate and Productions of the Antarctic Islands Preservation of Frozen Carcasses Recapitulation IN THE end of May, 1834, we entered for a second time the eastern mouth of the Strait of Magellan. The country on both sides of this part of the Strait consists of nearly level plains, like those of Patagonia. Cape Negro, a little within the second Narrows, may be considered as the point where the land begins to assume the marked features of Tierra del Fuego. On the east coast, south of the Strait, broken park-like scenery in a like manner connects these two countries, which are opposed to each other in almost every feature. It is truly surprising to find in a space of twenty miles such a change in the landscape. If we take a rather greater distance, as between Port Famine and Gregory Bay, that is about sixty miles, the difference is still more wonderful. At the former place, we have rounded mountains concealed by impervious forests, which are drenched with the rain, brought by an endless succession of gales; while at Cape Gregory, there is a clear and bright blue sky over the dry and sterile plains.
10. Мат, блат и стук
Записки «вредителя». Часть III. Концлагерь. 10. Мат, блат и стук
В Соловецком лагере существует поговорка, что три кита, на которых держится лагерь, — это мат, блат и стук. Мат — это непристойная брань, доведенная в лагере до высшей виртуозности и получившая необыкновенное распространение. Ругаются заключенные и начальство, ругаются по всякому поводу и без всякого повода. Мне кажется, у заключенных в этом выражается их бессильная злоба, презрение к проклятой рабской жизни, из которой выбраться невозможно, презрение к самим себе, ко всему окружающему. У начальства это способ выражения своей власти и превосходства над заключенными, которых можно безнаказанно ругать похабными словами. Кроме того, в лагере, среди начальства и заключенных, есть прославленные виртуозы ругани, которые относятся к этому, как к известному мастерству, искусству, и ругаются с особым чувством и выражением. Один из начальников «Рыбпрома» был в этом деле одним из первых мастеров лагеря и настоящим художником. Ни одного распоряжения он не отдавал, не произнеся отборнейших непристойных выражений, не по адресу того, к кому он обращался, а за счет третьих лиц. Передать его речь в печати совершенно невозможно, хотя она необыкновенно характерна для лагерных отношений. Надо представить себе, что если он отдавал, например, распоряжение написать деловую бумагу в ответ на непонравившееся ему отношение, форма его распоряжения заключенному спецу была примерно следующая: — Будьте добры, напишите этим (далее следуют непристойные слова в самой фантастической комбинации), так напишите, чтобы у них по морде текло, на голову им, мерзавцам...
Местечковые страсти в чеченских горах
Великая оболганная война-2. Нам не за что каяться! Сборник. Ред.-сост. А. Дюков: М., Яуза, Эксмо, 2008
Аннотация издательства: Наши враги - и внешние, и внутренние - покушаются на самое святое - на народную память о Великой Отечественной войне. Нас пытаются лишить Великой Победы. Вторя геббельсовской пропаганде, псевдоисторики внушают нам, что Победа-де была достигнута «слишком дорогой ценой», что она якобы обернулась «порабощением Восточной Европы», что солдаты Красной Армии будто бы «изнасиловали Германию», а советских граждан, переживших немецкую оккупацию, чуть ли не поголовно сослали в Сибирь. Враги приравнивают Советский Союз к нацистскому Рейху, советских солдат - к фашистским карателям. И вот уже от нашей страны требуют «платить и каяться», советскую символику запрещают наравне с нацистской, а памятники воинам-освободителям в Восточной Европе под угрозой сноса... Но нам не за что каяться! Эта книга - отповедь клеветникам, опровержение самых грязных, самых лживых мифов о Великой Отечественной войне, распространяемых врагами России.
1945 - 1991
From 1945 to 1991
Cold War. From the end of World War II in 1945 to the collapse of the Soviet Union in 1991.
1453 - 1492
С 1453 по 1492 год
Последний период Поздних Средних веков. От падения Константинополя в 1453 до открытия Америки Кристофором Колумбом в 1492.
Paleolithic
Paleolithic : from 2.6 million years to 12 000 BC
Paleolithic : from 2.6 million years to 12 000 BC.
Lower Paleolithic reconstructions
Reconstructions of Lower Paleolithic daily life
From some 2.6 million to 300 000 years before present. The dating of the period beginning is rather floating. A new discovery may change it a great deal. It was too much time ago, fossils, artifacts of the period are more like scarce and their interpretations often seem to be confusing. The World is populated by the ancestors of humans, orangutans, gorillas, chimpanzees, bonobos. In a way, the split among these may be considered to be the mark of the true beginning of the Lower Paleolithic as a part of human history. It is then that the participants first stepped forward. Presumable early tools are not exemplary enough. Even if being eponymous. It is not exactly clear if they were real tools. And using objects is not an exclusive characteristic of humanity anyway. The use of objects was a purely instinctive practice for many and many hundreds of years. It did not have any principle difference from other animal activities and did not make Homos of Lower and most probably of Middle Paleolithic human in the proper sense of the word. Australopithecus and Homo habilis are typical for the earlier part. Later various subspecies of Homo erectus, Homo heidelbergensis, coexisting much of the period. Occasional use of fire. Later possibly even control of fire.