13. Романисты

Читая на воле сообщения ГПУ о признаниях вредителей, протоколы дознаний, где известные всему СССР ученые и специалисты якобы добровольно сознавались в совершенных ими тяжких и часто позорных преступлениях, я был твердо уверен, что сообщения ГПУ вымышлены, а протоколы поддельны, Я не допускал мысли, что опубликованные ГПУ протоколы дознаний, как, например, по делу «48-ми», действительно написаны теми, кому они приписывались. Мне казалось, что отдельные слабовольные люди могут, под страхом смерти, или под пыткой, написать какое угодно «признание», но чтобы это могли писать люди твердого характера и безусловной честности, какими я знал многих из числа убитых, я считал совершенно невозможным. Тем более невероятным казалось мне, чтобы дача самоуничтожающих, позорных, ложных показаний могла быть явлением массовым в среде ученых и специалистов.

Но, попав в тюрьму, я к своему ужасу узнал, какая масса заключенных пишет ложные признания. Несомненно, что ГПУ не брезгует подделками подписей, вставками слов, совершенно искажающих смысл, даже составлением целых подложных протоколов дознаний, но, тяжко сказать, есть люди, которые сами на себя писали позорнейшую клевету. Только тот, кто побывал в тисках ГПУ, может себе представить всю жуть рассказов о том, как по нажиму следователя пишутся позорнейшие признания об участии в контрреволюционных, шпионских или вредительских организациях, о деньгах, якобы полученных из-за границы за «вредительскую» работу, об участии в этом других, невинных людей.

Вместе с тем это такое установившееся явление, что на тюремном жаргоне имеется для этого специальный термин. Это называется «писать романы»; признающиеся называются «романисты». На языке следователя это значит — «признаваться» или «разоружаться».

По случаю говоря, это основной признак, по которому люди делятся в тюрьме: «сознающиеся» и «несознающиеся». Я принадлежал к последним и глубоко сочувствовал своим товарищам, но психология «сознающихся» нас всех кровно интересовала. Узнать, что именно их заставило капитулировать перед следователем, взвалить на себя отвратительную вину, часто позорящую честь, сделаться предателями своих близких, друзей и сослуживцев, значило заглянуть в самую тьму тюремных бедствий. Нам, несознающимся, оставалось одно утешение — наше упорство, они теряли все.

Присмотревшись к ним, я убедился, что переход этих людей в разряд «романистов» происходит по различным мотивам. Больше всего поразило меня то, что были «сознававшиеся» сознательно, из прямого расчета. Это были люди зрелого возраста, большей частью занимавшие до тюрьмы, а иногда и до революции, высокое служебное и общественное положение. Эта группа состояла почти исключительно из инженеров, крупных специалистов, иногда профессоров и ученых. Среди них были люди с большим жизненным опытом, твердым характером и установившимися взглядами на жизнь. До революции вопросы чести, несомненно, играли большую роль в их жизни и, несомненно, что многие из них не согласились бы тогда кривить душой ни за какие блага и ни перед какими угрозами. Теперь они сами рассказывали о том, как лгали на допросах, как предавали других, и самоуверенно приводили доводы к тому, что иначе поступить было невозможно и неразумно. Некоторые настолько освоились со своим положением «романистов», что как бы свысока смотрели на «несознающихся» и не стесняясь советовали им также писать ложные признания. Другие говорили об этом с отвращением и ужасом, пытаясь своими словами, как исповедью, облегчить свою совесть.

Для назидания «несознающихся» на «Шпалерке» была устроена особая камера № 23. В ней сидели девять сознавшихся крупных инженеров. В камере было десять коек, стоял большой стол, над которым висела светлая лампа с большим абажуром; для каждого из заключенных было по табуретке.

Их водили отдельно в баню, они получали улучшенную пищу.

Все это был комфорт, совершенно необычный для советской тюрьмы. Мы видели камеру, проходя по коридору, и встречались с этими инженерами в тюремном дворе на прогулке.

Они не только не стеснялись нас, но скорее гордились своим привилегированным положением. Приходилось мне и говорить с ними, но чаще я слушал их беседы с их знакомыми или бывшими сослуживцами. Разговоры их часто возвращались к острому вопросу о «признаниях».

— Позвольте, — говорил один из этих инженеров своему «несозна-ющемуся» коллеге, — откуда у вас такая щепетильность и принципиальность? Разве вся наша жизнь в СССР не есть сплошной компромисс и сделка с совестью? Вспомните, разве не все мы поголовно: рабочие, служащие, специалисты, участвовали в гнусной комедии выборов в Советы? Кого мы выбирали? Кого прикажут, по отпечатанным бланкам, то есть давали свои голоса за заведомо негодных вредных людей, разоряющих Россию. Делали это и вы, и я, потому что так требовалось, иначе бы нам не прожить. Разве это не было против вашей совести?

— Другое дело. Это общие политические условия, — возражал ему его коллега.

— Из которых вытекает и все остальное. А профсоюзы? Все мы туда входили, все платили денежки, и не малые, а на что пошло? На содержание отъявленных негодяев и лодырей, часто неприкрытых уголовных элементов. Что они сделали для защиты ваших профессиональных интересов?

— Позвольте...

— Нет, вы только будьте логичны, — горячился «романист», которому, несомненно, нелегко далась его капитуляция. — А займы? Кто им сочувствовал? Никто. Вы знаете прекрасно, какой это был бич для всех служащих, и все же с «энтузиазмом» подписывались на сто процентов месячного заработка, проделывая это каждый год, а то и два раза в год.

— Одно — отдать деньги, другое — писать признания, которые кладут не только позорное пятно на вас, но и топят других, ни в чем не повинных людей, — возражал «несознающийся» сдержанно, но веско.

— Положим. А вы не «клеймили позором» шахтинцев, не «отмежевывались» от них, не выражали благодарности ГПУ за «бдительность», не требовали сурового наказания «вредителям,»: «вплоть до расстрела»? Разве это не то же самое? А может быть и худшее, потому что тогда мы были на «воле» и шли на эти проклятые общие собрания и демонстрации, а теперь сидим и ждем каторги. Что мы сейчас можем сделать? Как протестовать? Тогда же это было предательство.

— Нет, друг мой, — смягчил он тон, видя, что слова его действуют, — мы привыкли к сделкам с собственной совестью, привыкли, что без лжи дня не прожить в Совдепии, и давно растеряли все принципы. Почему же теперь, когда над нами висит угроза позорной смерти, а над нашими семьями угроза нищеты, голода, а может быть и ссылки, нам не сделать все, что может облегчить нашу участь? С нас требуют признаний в шпионаже, во вредительстве... Извольте, мы — вредители, шпионы. Требуется оговорить друзей? Оговорим. Не я, так другой оговорит. Мы шли навстречу советской власти, когда она требовала от нас составления нелепых планов, губящих промышленность и разоряющих народ, мы идем ей навстречу сейчас, когда им для покрытия позорных неудач нужны наши «признания» во вредительстве. В обоих случаях мы рискуем своей жизнью, только чтобы отдалить неизбежное, хоть на время спасти себя и своих, а слопать ГПУ всегда может.

— Нет, вы не правы. Я всегда боролся с заведомо невыполнимыми планами, насколько мог. Здесь, в тюрьме, все потеряв, я могу сказать, что своей работой я не причинял вреда, что, может, в мирное время я не работал бы с таким напряжением и не принес бы столько пользы стране. Нет, я никогда не пойду на то, чтобы оговорить себя или других. — Чего же вы добьетесь своим упорством? Вы вступите в открытый конфликт со следователем, который лично заинтересован в том, чтобы вы «сознались», так как от этого зависит его карьера. Значит, его доклад коллегии будет для вас неблагоприятен. Коллегия ГПУ будет на вас также зла, так как ГПУ необходимо раскрытие заговоров для оправдания своих колоссальных расходов и раздутых штатов, то есть и от коллегии вам нечего ждать пощады. Я уже не говорю о том, что наши «признания» политически необходимы советской власти, так как только ими она может оправдать ту нищету и голод, который она привела в страну вместо обещанного благополучия, довольства и процветания. Следовательно, пощады вам ждать в этом случае нечего. Вам дадут наказание самое суровое и, весьма вероятно, расстреляют. Вы думаете, им нужно ваше «признание», чтобы вас осудить? Не забывайте, что суда никакого нет, коллегии вы и не увидите, следователь подделает вашу подпись под любым протоколом или заставит других дать «свидетельские показания» о вашем вредительстве.

— Пусть делает, что хочет. Я ему не буду помогать в этой грязной работе.

— Это, может быть, и очень благородно, но в наше время, простите, смешно. Наше время — время реальной политики, а не рыцарства и донкихотства.

— А вы уверены, что ваше признание вас спасет? Помните вы приговор по делу «48-ми»? ГПУ опубликовало «признания» и на другой день объявило о расстреле. Как видите логика у ГПУ своя.

— Даже если и так. Но «сознаваясь», мы все-таки выигрываем. Прежде всего наши близкие не рискуют сесть в тюрьму или отправиться в концлагерь, что весьма практикуется, чтобы сделать нас сговорчивее. Мы сами избавляемся от пыток и прочих способов воздействия. Нам облегчают тюремный режим, и потому у нас больше шансов выйти из тюрьмы, не подорвав в конец своего здоровья.

В разговор вмешался один из молодых инженеров, очень лево настроенный и открыто сочувствующий большевикам. Он, впрочем, так же, как и мы, обвинялся во «вредительстве».

— Страшно подумать, какое зло приносите вы своими ложными признаниями и «романами». Представьте себе положение следователя, которому вы «сознались», и коллегии ГПУ, которая читает ваши «романы». Вы этим заставляете их верить во вредительство, которого не существует, искать его, проводить террор и уничтожать нас, нужных стране.

— Ну, нет! Они совсем не так наивны. Мой следователь превосходно знает, что я никогда не вредил, и что вообще у нас на заводе никакого вредительства не было. Это их собственное изобретение. Как мой следователь верит во вредительство, можете видеть из следующего. Он меня заставил подписать, что я вредил и получал за это из-за границы деньги. Затем он говорит: «Пишите, сколько?» Сколько? Черт его знает, когда я ни от кого, кроме заводского кассира, денег не получал. Думал, думал, ну за сколько можно было бы подкупить инженера, занимающего мое положение и получавшего тысячу рублей в месяц, чтобы он соблазнился пойти на такой риск? Пишу, что получил за пять лет двести тысяч рублей.

— Что вы пишете? — кричит следователь. — Какие двести тысяч!

Какой дурак вам двести тысяч даст? Зачеркните один ноль, пусть двадцать тысяч будет. Нет, и того нельзя. Придется весь протокол переписывать. Пишите, что получили десять тысяч рублей.

— Помилуйте, — говорю я, — по две тысячи в год. Кто же поверит, что я за две тысячи червонных рублей пошел бы на такое дело?.. Я в любой момент мог заработать вдвое больше на консультации или на проектировке. Я не брал таких работ, чтобы вы же меня в рвачестве не обвинили.

— Не рассуждайте, пишите — десять тысяч рублей.

— Что делать? — написал. Ну вот, по вашему, я должен был ноль нулю становиться, чтобы этого негодяя не ввести в соблазн уверовать во вредительство!

Прогулка в это время кончилась, нас прогнали со двора, и разговор на этом оборвался. На эту тему в тюрьме говорили много и не раз, потому что в основе всех наших «дел» и «работы» следователей, лежал этот вопрос, переползавший затем за нами и в концлагерь, где острота его стиралась общей каторгой, но продолжала возбуждать интерес и споры.

Должен сказать, что трудно было удерживаться от негодования по отношению к этим «романистам» «из принципа», но нельзя представить себе картины тяжелее и отвратительнее, чем «романисты», сдавшиеся следователю из страха перед пыткой или не выдержавшие самой пытки. Люди слабохарактерные или старики, измученные и растерянные, они представляли собой моральные развалины.

Помню, в ноябре 1930 года к нам в общую камеру был переведен из одиночки один из таких «сознавшихся», инженер А. Это был человек лет тридцати шести, светлый блондин, прибалтийский немец. Мягкие черты лица, грустный, рассеянный взгляд не говорили ни о воле, ни о сильном характере. Попал он в одиночку прямо с воли и, после обработки следователя, подписал все, что от него потребовали. Обвиняли его в участии в шпионской немецкой организации и в сообщении одному из служащих Германского консульства сведений, касающихся работы завода, на котором он служил. Показания его дали основание для ареста его жены и знакомых.

Первые дни в общей камере он находился в полной апатии, но затем очнулся, понял, что сделал, и метался в полном отчаянии, не зная, как исправить совершенное. Он обратился ко мне за советом, подробно и просто рассказал свое дело. Служащего германского консульства он действительно встречал у знакомых, но никаких сведений о работе завода ему не давал, тем более — не подлежащих разглашению. Кроме того, завод, на котором он работал, изготовлял носильное платье, и производство его вообще не считалось секретным. Сперва он с возмущением отказывался подписать ложное признание об участии в шпионской организации, но потом, под постоянной угрозой расстрела, стал колебаться. Тогда следователь посадил его в холодный карцер; он не выдержал и подписал признание в общей форме: «...признаю себя виновным в даче экономических сведений такому-то служащему Германского консульства». Из этого «признания» следователь состряпал целое дело, с участием множества лиц, и завлек его к написанию целого «романа». Жену его также арестовали и намеренно показали ему в коридоре, когда вели на допрос. Когда следователь вытянул из него все, что нужно, он отослал его в общую камеру и прекратил допросы. Теперь, с тоской и слезами, он спрашивал меня, что делать, как исправить весь ужас, в который его вовлек следователь.

— Зачем вы подписывали неправду в протокол? — спросил я.

— Я не мог больше, — говорил он голосом, полным слез.

— Почему же не могли? Что значит — не могли?

— Я был в ужасном состоянии. Эти постоянные угрозы, постоянная мысль о расстреле, о смерти... Потом ужасный карцер с открытым окном...

С меня сняли платье...

— Где этот карцер находится?

— Во втором этаже, недалеко от канцелярии.

— Долго вас там держали?

— Не знаю. Несколько часов. Я не мог больше. Я вызвал дежурного и сказал, что готов дать показание. Меня повели к следователю. Я, право, не мог больше, — повторял он бессильно, не скрывая слез... Мне было жаль его, но такое явное безволие раздражало и возмущало меня:

— Не понимаю я вас. Собственно говоря, чего же вы не могли? Вы потеряли сознание от холода? Нет. Вы вызвали дежурного...

— Я так дрожал... Я, несомненно, заболел бы воспалением легких...

— А вы думаете, нам с вами еще мало придется дрожать от холода и голода, если не расстреляют, а сошлют в концлагерь? Велика беда нашему брату заболеть... Откровенно вам скажу, — не стоило из-за такого пустяка сдаваться. Вы ведь и не заболели...

— Но что мне делать теперь? Как это исправить? — говорил он растерянно.

— Одно могу вам посоветовать, — сказал я. — Говорите следователю только правду. На вашем месте, я сделал бы все, от меня зависящее, чтобы не ввести коллегию в заблуждение.

Он написал прокурору, наблюдающему за работой ГПУ, заявление, в котором сообщил, что признание, данное им следователю, вынуждено было под угрозой расстрела и пыткой (помещение в холодный карцер) и не содержит ни слова правды. Примерно через два месяца он получил от прокурора ответ, который и следовало ожидать: «Настоящим сообщается, что ваше заявление от такого-то числа оставлено без последствий». Следователь больше его не вызывал. Он получил десять лет концлагерей, его жена — пять лет; сколько получили его знакомые — не знаю.

V. Гепеустовская волынка

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. V. Гепеустовская волынка

При дневном свете городишко оказался еще меньше: если бы не мрачный дом ГПУ, все было бы мирно, сонно, местами даже красиво, особенно там, где виден изрезанный бухтами глубокий залив. Здесь говорится — губа. Но Север — безнадежный. Одни болота и граниты. Пришли в комендатуру: узкий коридорчик, дощатая переборка, в ней окошко, как на Шпалерке, в помещении для передач, только все меньше. За окошком сидит здоровенный детина — гепеуст... Рожа круглая, сытая, румяная, сам толстый и такой же нахальный, как все. — Как мне получить разрешение на свидание с таким-то? — называю ему фамилию, надеясь, что он скажет, что разрешение для него уже есть. — Стол свиданий, — отвечает он, ни о чем не справляясь. — Но муж писал мне, что хлопочет о свидании, может быть, разрешение уже есть. — Стол свиданий. Щелк, окошко захлопывается. Не у кого даже спросить, где этот «стол свиданий». Выходим на улицу. Кто-то проходит мимо, но все похожи на заключенных, а с ними разговаривать нельзя, еще наделаешь им беды... Идем в управление ГПУ. Не поймешь, куда войти. Наконец, попадается гепеуст. — Скажите, где стол свиданий? — Второй этаж, — буркнул он на ходу. — Как же туда попасть? — кричу ему вдогонку. Махнул рукой — за угол дома. Верно. Нашли вход в канцелярию; окошечко, надпись: «Стол свиданий». Очередь: две пожилые интеллигентки, баба с грудным ребенком, которого она держит под полушубком, и дама в котиковом манто.

Глава 17

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 17

Понимание особенностей России революционных лет не может быть полным без учета прямого и косвенного влияния на политическую ситуацию союзников. Во время Первой мировой войны, когда материальные и людские ресурсы были почти истощены, первостепенное значение приобретали тесное сотрудничество и координация действий между союзными правительствами. В силу географической удаленности мало информированные массы россиян не были осведомлены о бремени войны, которое несли союзники России. На Западном фронте англичане, французы и итальянцы ожесточенно сражались с врагом, на востоке же русские были предоставлены самим себе. Такая ситуация требовала от россиян воспринимать добрую волю союзников как само собой разумеющееся, что было трудно ввиду особенностей хода военных действий. Как свидетельствует ход сражений, военные деятели Великобритании и Франции долгое время недооценивали важность объединенного командования и согласованных действий. Близорукость и эгоизм со всей очевидностью обнаруживались при проведении военных консультаций и снижали эффективность операций союзников. Когда англичане и французы приняли наконец меры по исправлению положения, Россия уже утратила былую мощь, а у русских возникли достаточные основания для обид. В 1914 году Россия бросила на помощь союзникам военные ресурсы, превышавшие ее долю в общем балансе. В продолжение этого года Германия предприняла две попытки прорвать Западный фронт и нанести французам и англичанам решающий удар. В обоих случаях русская армия, не располагая ни достаточным вооружением, ни подготовкой для взятия на себя инициативы, атаковала немцев на Восточном фронте.

Глава 13

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 13

Между отречением царя и установлением большевистского режима пролегли восемь месяцев. В это время исполнительную власть осуществляло Временное правительство – период был кратковременным и бурным. В небольшой срок этот кабинет претерпел немало перестановок, и между мартом и октябрем 1917 года он особенно изменился. Умеренные социалисты, бывшие накануне большевистской революции министрами Керенского, расходились по многим проблемам с либералами, которые в марте входили в первый кабинет министров под руководством Милюкова и Гучкова. Но один кардинальный принцип разделяли все, кто входил во Временное правительство. Министры – как консерваторы, так и радикалы – верили в демократию, опирающуюся на всенародное голосование. Они были едины в оценке Временного правительства в качестве временного учреждения, наделенного полномочиями заниматься государственными делами, и считали своим долгом сосредоточиться исключительно на текущих проблемах, без проведения фундаментальных реформ и решающего воздействия на ход революции. Важнейшая задача определения пути России возлагалась на Учредительное собрание, которое следовало созвать, как только отпадет необходимость в чрезвычайных, военных мерах. Либералы соглашались в том, что Учредительное собрание, сформированное на основе всеобщего избирательного права, выразит чаяния всего народа и получит полномочия выработки конституции. Несмотря на разногласия по другим вопросам, все политические партии поддерживали такой план переустройства государства. Полагали, что народы России были достаточно зрелы, чтобы решать свои дела, защищать свои интересы и определить свое будущее.

Chapter XVI

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XVI

Captain Morgan takes the Castle of Chagre, with four hundred men sent to this purpose from St. Catherine's. CAPTAIN MORGAN sending this little fleet to Chagre, chose for vice-admiral thereof one Captain Brodely, who had been long in those quarters, and committed many robberies on the Spaniards, when Mansvelt took the isle of St. Catherine, as was before related; and therefore was thought a fit person for this exploit, his actions likewise having rendered him famous among the pirates, and their enemies the Spaniards. Captain Brodely being made commander, in three days after his departure arrived in sight of the said castle of Chagre, by the Spaniards called St. Lawrence. This castle is built on a high mountain, at the entry of the river, surrounded by strong palisades, or wooden walls, filled with earth, which secures them as well as the best wall of stone or brick. The top of this mountain is, in a manner, divided into two parts, between which is a ditch thirty feet deep. The castle hath but one entry, and that by a drawbridge over this ditch. To the land it has four bastions, and to the sea two more. The south part is totally inaccessible, through the cragginess of the mountain. The north is surrounded by the river, which here is very broad. At the foot of the castle, or rather mountain, is a strong fort, with eight great guns, commanding the entry of the river. Not much lower are two other batteries, each of six pieces, to defend likewise the mouth of the river. At one side of the castle are two great storehouses of all sorts of warlike ammunition and merchandise, brought thither from the island country.

Глава 9

Борьба за Красный Петроград. Глава 9

На подступах к Петрограду к осени 1919 г. по-прежнему стояли части 7-й советской армии. После ликвидации первой белогвардейской попытки захватить Петроград 1-я армия растянулась по всей линии фронта от Копорского залива до разграничительной линии с 15-й армией по реке Вердуге общим протяжением в 250 километров. Протяжение фронта Северозападной армии белых, находившейся в боевом соприкосновении с 7-й армией и имевшей на своем левом фланге эстонские войска, равнялось 145 километрам. Численность 7-й армии к моменту перехода во второе наступление Северо-западной армии достигала 24 850 штыков и 800 сабель, при 148 орудиях, 2 бронепоездах и 8 бронемашинах. По сравнению с силами противника 7-я армия имела количественный перевес и значительное превосходство своей артиллерии{275}. Но это благоприятное [302] для 7-й армии соотношение вооруженных сил уравновешивалось большой протяженностью линии ее фронта, что в среднем выражалось в следующем соотношении: на 1 километр фронта Северо-западная армия располагала 120 штыками, а 7-я армия — 100 штыками. Это обстоятельство и создало возможность для белого командования предпринять ряд перебросок своих воинских частей с целью сосредоточения своих сил для прорыва советского фронта. Боевые действия на фронте при подобном соотношении сил должны были бы принять упорный, затяжной характер. Только искусно проводимые операции и наличие целого ряда факторов, влияющих и обусловливающих боевую способность воинских частей, могли бы дать некоторые шансы на победу одной из сторон.

VIII. Тоже Кемь

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. VIII. Тоже Кемь

Дома, в той избе, которая нам дала приют и которую я вспомню с благодарностью в смертный час, я опять села на лавку у окна. Не умею передать того, что со мной делалось; каторга вызывала во мне большее возмущение, чем тюрьма. Все, что я видела, врезалось в душу, и хотелось узнать еще больше, до самой глубины горя и унижения, чтобы понять, где же конец. По улице погнали партию молодых еще, но до крайности истомленных людей. Лица их были серы, как бесплодная земля, голова, плечи, руки опущены, как под непомерной тяжестью, хотя за плечами у них были только жалкие, полупустые холщовые мешки. Кругом шли конвойные с карабинами наперевес. — На Белбалтлаг гонют, — вздохнула старуха, подсевшая ко мне на лавку. — Спаси, Господи, спаси и сохрани, и помилуй души наши, — говорила она, крестя их в окно мелкими крестиками. — Выживет ли кто? Каждый день гонют и гонют, а и казарм-то нету, струменту-то нету; землю, сказывут, деревянными лопатами роют, а морозец-то захватывает, как камень. Как мороз закрепчает, так и сами померзнут. Завидуют многие. Позавидуешь и смерти с жизни такой. — Скажи ты мне, бабонька, — обратилась она ко мне, — может, ты ученая какая, откуда така жизнь завелась? Я ничего не ответила. Что я могла сказать этой женщине, которая всю жизнь прошла честно, чисто, правдиво? — Не знаешь? — спросила она. — Нет. — То-то, не знаешь. Кого ни спрошу — никто не знает. Кабы знатье, может, и помог бы кто. Старухи бают, дьявол это путает, а смекаю — от людей это. Иной человек хуже нечистого.

Побег из ГУЛАГа

Чернавина Т. Побег из ГУЛАГа

Les Grandes Misères de la guerre

Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633

Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.

Chapter XIV

The pirates of Panama or The buccaneers of America : Chapter XIV

What happened in the river De la Hacha. THESE four ships setting sail from Hispaniola, steered for the river De la Hacha, where they were suddenly overtaken with a tedious calm. Being within sight of land becalmed for some days, the Spaniards inhabiting along the coast, who had perceived them to be enemies, had sufficient time to prepare themselves, at least to hide the best of their goods, that, without any care of preserving them, they might be ready to retire, if they proved unable to resist the pirates, by whose frequent attempts on those coasts they had already learned what to do in such cases. There was then in the river a good ship, come from Carthagena to lade with maize, and now almost ready to depart. The men of this ship endeavoured to escape; but, not being able to do it, both they and the vessel fell into their hands. This was a fit purchase for them, being good part of what they came for. Next morning, about break of day, they came with their ships ashore, and landed their men, though the Spaniards made good resistance from a battery they had raised on that side, where, of necessity, they were to land; but they were forced to retire to a village, whither the pirates followed them.

Chapter IV

The voyage of the Beagle. Chapter IV. Rio Negro to Bahia Blanca

Rio Negro Estancias attacked by the Indians Salt-Lakes Flamingoes R. Negro to R. Colorado Sacred Tree Patagonian Hare Indian Families General Rosas Proceed to Bahia Blanca Sand Dunes Negro Lieutenant Bahia Blanca Saline Incrustations Punta Alta Zorillo. JULY 24th, 1833.—The Beagle sailed from Maldonado, and on August the 3rd she arrived off the mouth of the Rio Negro. This is the principal river on the whole line of coast between the Strait of Magellan and the Plata. It enters the sea about three hundred miles south of the estuary of the Plata. About fifty years ago, under the old Spanish government, a small colony was established here; and it is still the most southern position (lat. 41 degs.) on this eastern coast of America inhabited by civilized man. The country near the mouth of the river is wretched in the extreme: on the south side a long line of perpendicular cliffs commences, which exposes a section of the geological nature of the country. The strata are of sandstone, and one layer was remarkable from being composed of a firmly-cemented conglomerate of pumice pebbles, which must have travelled more than four hundred miles, from the Andes. The surface is everywhere covered up by a thick bed of gravel, which extends far and wide over the open plain. Water is extremely scarce, and, where found, is almost invariably brackish.

3. «А ну, давай к следователю»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 3. «А ну, давай к следователю»

Из-за решетки громко выкрикнули мою фамилию. Мне давали дорогу и по пути оглядывали с любопытством — новенький. У решетки стоял тюремный страж — красноармеец, конвоир. Он повторил фамилию. — Я. — Имя, отчество? Назвал свое имя и отчество. — Давай к следователю. Я уже хотел идти, как кто-то из заключенных остановил меня и быстро, вполголоса, сказал: — Это на допрос. Возьмите еды. Помните одно — не верьте следователю. Я вернулся, взял в карман яблоко. — А ну, давай! — торопил страж. Я вышел в коридор. Опять по лестницам, через решетчатые переборки в каждом этаже, со щелканьем замка и лязгом двери, которую дежурный постоянно захлопывает с усердием и спешкой. Второй этаж. Буфет для следователей: на прилавке экспортные папиросы, пирожные, бутерброды, фрукты. Такого буфета нет нигде, кроме учреждений ГПУ и кремлевских. Из буфета шел коридор, от которого массивной стеной с решеткой был отделен второй, параллельный коридор, куда выходили нумерованные кабинеты следователей. Конвойный, все время ведя меня перед собой, доставил меня к двери и постучал. Послышалось что-то неясное в ответ. — Давай! — скомандовал он мне. Я открыл дверь и вошел в кабинет. «Давай!» на скупом тюремном языке значит очень много. Давай — на прогулку. «Давай в пальто без вещей» — значит на Гороховую, на верные пытки. «Давай с вещами!» — на расстрел, и точно так же, но исключительно редко — на волю. Кабинет — маленькая комната размера одиночной камеры.

I. Внутренняя эмиграция

Побег из ГУЛАГа. Часть 2. I. Внутренняя эмиграция

Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума. Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом. В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб. Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка.