5. Второй допрос
Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.
— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.
— Ничего.
— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?
— Камера как камера.
— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.
— Я и вчера говорил только правду.
Он рассмеялся:
— А сегодня будет неправда?
— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.
Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.
Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:
— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.
Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:
— Хотите курить?
— Нет, я только что курил.
— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами... и думаю, что станете податливее.
От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.
Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.
— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.
Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей...
С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.
— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.
— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.
Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:
— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?
— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.
— И близко знали? — тем же роковым тоном.
— Близко.
— Какие у вас были отношения?
— Самые лучшие.
— Может быть, дружеские?
— Да, дружеские...
— Сколько лет вы его знали?
— С детства.
Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:
— Пишите ваше признание.
— Какое признание?
— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени... Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.
Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.
— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.
— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная...
Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.
— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.
— В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В «кабинете» Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.
— А кто присутствовал при ваших разговорах?
— Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена — сотрудница московского ОГПУ.
— А дома о чем беседовали?
— За последние двадцать лет?
— Нет, за последние три года.
— Пожалуй, это сказать немногим легче.
— Анекдоты рассказывали?
— Да, и анекдоты.
— Какие?
— Охотничьи и неприличные.
— Я спрашиваю серьезно, — ответил он с заметным раздражением.
— Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.
Так мы говорили часами без всякого результата.
Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными «48-ю» кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось «вредительство», я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа «48-ми». Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться «признанием», — следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.
Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных «фактах», на ложных «признаниях», вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая «осведомленность» сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.
После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, — в антисоветскую агитацию.
Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.
— Вы меня не переупрямите, — резко оборвал он меня. — Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится — и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.
Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.
— Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.
Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.
— Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.
Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.
Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.
Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, — был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, — видимо, решив, что я достаточно «подготовлен», перешел к «делу». Издалека, обиняками, намекая на «сознания» других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.
— Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.
— Я ставлю вопрос в «принципиальной плоскости» и не советую вам уклоняться от ответа.
— Если вы хотите стоять, как вы говорите, в принципиальной плоскости, я могу и без данного примера определить, что разумею под вредительством, хотя ваше разъяснение было бы, несомненно, полнее и ценнее.
— Ну-с, я слушаю.
— Под вредительством разумеют теперь, насколько я знаю, такие действия советского гражданина, которые сознательно и тайно направлены к тому, чтобы принести вред советскому государству. То же действие, совершенное без преднамеренности, будет не вредительством, а ошибкой.
— Правильно.
— Тогда в вашем примере основной мотив остается неясным, и решить, ошибка это или вредительство, невозможно.
— Но если данное лицо само сознало, что это вредительство?
— Тогда зачем вы меня об этом спрашиваете, и при чем тут я?
— А вот, может быть, и при чем.
— Сомневаюсь. Судов я никогда не покупал и вообще ни к каким покупкам, по характеру моей научно-исследовательской работы, отношения не имел.
После долгих препирательств мне удалось заставить его сказать, что речь идет: 1) о зверобойном судне, купленном в 1920 году, т. е. за пять лет до начала моей работы в учреждении, 2) что в 1924 году, когда зверобойные операции были прекращены распоряжением из Москвы, это судно приспособили для рыбного промысла, для которого оно первоначально не предназначалось и поэтому не могло вполне соответствовать новому заданию.
— Позвольте, — говорю я дальше, — в «Правде» еще в 1928 году было разъяснено, что «вредительство» началось в 1924 году, когда специалисты убедились, что нет возврата к старой промышленности, тогда как до той поры, веря в возвращение старых хозяев, они старались строить, покупать и вообще работать возможно лучше. Кто же мог с «вредительской» целью покупать судно в 1920 году? Как можно было при этом предвидеть, что в 1924 году судно это будет использовано не по назначению?
— Вы меня допрашиваете или я вас? — грозно оборвал меня следователь. Я молчал.
— Вы уклоняетесь от ответа. Я заношу в протокол, что вы отказываетесь давать показания.
— Нисколько, но я не могу отвечать на вопрос, который мне не ясен.
— Достаточно разъяснено. Вообще, я говорю больше вас, а должно быть наоборот. Не забывайтесь! Отвечайте, не уклоняйтесь, вредительство это было или нет?
— Насколько я могу себе представить, за неизвестностью мне ряда важнейших фактов, — нет.
— Так-с! — злорадно воскликнул он. — А виновник этого вредительства сознался и пойдет в Соловки на десять лет, а вы, с вашим глупым упрямством, будете расстреляны.
Я прекрасно понимал, что в этом отношении, следователь говорит со знанием дела, так как он одновременно является и следователем и судьей; он представляет дело в коллегию, а резолюция подписывается в предложенной следователем форме — расстрел так расстрел, десять лет — десять лет и т. д. Вместе с тем я прекрасно понимал, что моими руками хотят «сшить» вредительство другому специалисту, и мои показания нужны, чтобы дать нечто реальное в их нелепом построении.
Нет, этого я им не собирался давать.
— Ну-с, а вредительства на фильтровочном заводе тоже не замечали?
— Нет. К его работе я никакого отношения не имел, но, насколько знаю, завод функционировал нормально.
— Нормально... А с технической стороны он был также переоборудован нормально?
— Я не инженер, но думаю, что завод должен быть хорошо построен, так как он премирован на всесоюзном конкурсе строительства. Проектирован он был Государственной проектировочной конторой, прошел все установленные для контроля инстанции; был выстроен в срок и работает прекрасно.
В мои расчеты вовсе не входило бесцельно раздражать следователя, но мой спокойный и определенный тон, несомненно, злил его. В самом повышенном тоне иронизировал он над тем, что я не решаюсь «сознаться», что знаю о каком-то вопиющем и всем известном упущении при строительстве завода. Я искренне не понимал, о чем он думает, пока он, наконец, патетически не воскликнул:
— Ну а пол на заводе тоже нормально покрыт, по-вашему? Ничего с ним не случилось? Не пришлось его перекрывать через полгода, после начала работы завода?
Наконец-то он раскрыл свой фатальный секрет. Дело в том, что в холодной камере завода, где находился фильтропресс, пол был покрыт линолитом — особым составом, который применяется в СССР за отсутствием других, более подходящих материалов. Камера эта имела более десяти квадратных метров. По недосмотру заведующего заводом коммуниста как-то ночью бак с медицинским рыбьим жиром переполнился, и несколько ведер пролилось на пол этой камеры. Линолит, очевидно не рассчитанный на такое пропитывание жиром, набух, и его пришлось сменить. Стоило это тогда двадцать советских рублей; пролитый жир — более тысячи рублей.
Я постарался разъяснить следователю, в чем было дело.
— Что ж, и в этом случае, по-вашему, вредительства не было?
— С чьей стороны? Того, кто жир пролил?
— Нет, конечно. Со стороны инженера, который намеренно покрыл пол таким материалом, который от жира портится?
— Но инженер этот руководил строительством гаваней, железнодорожной ветви и других заводов — в общем на несколько миллионов рублей, и вы считаете, что он мог намеренно «повредить» на двадцать рублей? Ведь это же смешно!
— Для кого смешно, а для кого может кончиться грустно. Этим-то и отличается вредительство, что с внешней стороны все хорошо, премию получают, а копнешь — оказывается плохо.
— Позвольте вас спросить, — говорю я, чувствуя, что терпение мое иссякает, — при чем тут я? Какое отношение я имею к судну, о котором вы меня спрашивали, полу, жиру, заводу? То, что моя лаборатория помещалась в здании завода?
— То, что мне нужно знать ваше мнение об этом факте, и ваше желание нам помочь. Так вы не видите здесь вредительства?
— Нет, не вижу.
Второй раз он пытался получить от меня основание для обвинения человека, по работе мне совершенно далекого. Малейшая небрежность с моей стороны, и донос, несомненно составленный глупо и недостаточно, был бы подтверждением моим, ничего не значащим в чуждом мне деле, мнением. От инженера потребовали бы «признания» и дали бы ему расстрел или десять лет каторги.
— Хорошо, — говорит он угрожающе, как будто это я испытываю его терпение. — А как вы относились к вопросу о сырьевой базе (запах рыбы) Баренцева моря, для предложенного пятилетним планом количества постройки траулеров?
На этот раз он касается, наконец, вопроса, к которому я могу иметь прямое отношение. Вечер, вероятно, уже переходит в ночь, а я все сижу на том же стуле и плохо сознаю, второй это день в тюрьме или десятый? Томительная усталость, и умственная, и физическая, нудно давит на все тело.
— Считаю, что сырьевая база должна быть подробно и основательно исследована.
— Сомневаюсь, что рыбки в море хватит.
— Я уже вам ответил. Кроме того, в делах у вас, вероятно, имеется мой доклад по этому вопросу, на основании которого в Москве в августе 1930 года было созвано совещание всех научных учреждений, работающих на Севере, для возможно быстрого решения этого вопроса. Стенограммы этого совещания, где есть и мои выступления, это документы, имеющие, несомненно, большую точность и цельность, чем то, что я могу сказать теперь.
— Мы не верим никаким документам, и нам они неинтересны: вы могли говорить одно, а думать совершенно другое.
Что отвечать на это? Сказать, что всякой глупости должен быть предел, — нельзя. А больше ничего не приходит в голову. Пытаюсь парировать вопросами.
— Вы полагаете, что исследовать сырьевую базу не следовало?
— Может быть, и так.
— То есть истратить полмиллиарда народных денег, не проверив возможности их вернуть? Вы представляете себе, что добыча рыбы в Баренцевом море предположена в один миллион тонн рыбы в год. Вы представляете себе, что значит эта цифра? Это вдвое больше всей добычи самого сильного в мире тралового флота — Англии. Это больше улова довоенной России во всех морях. И это количество план предполагает выловить в одном небольшом участке Баренцева моря, до сих пор мало известном, предполагает пропустить всю эту массу через Мурманск, через одно промысловое заведение, которое до сих пор может пропустить не более пятидесяти тысяч тонн, а не миллион. При этом в Мурманске нет ни электрической станции, ни настоящего водопровода, нет домов для служащих и вообще для жителей, около города нет ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в телеге, а с центром, Ленинградом, Мурманск соединен одноколейкой, построенной временно, наспех, для нужд войны. Вы представляете себе, что для того, чтобы пропустить 1000000 тонн рыбы, нужно строить вторую колею железной дороги, новый город на 100 000 жителей, новую гавань на 500–300 запроектированных траулеров, что для этого надо, прежде всего, снять целую гору, так как места на берегу нет, что, наконец, надо иметь огромный и высококвалифицированный персонал, который обслуживал бы эти траулеры?
— Прекрасно, так и запишем, — торжествующе остановил меня следователь, — так и запишем, что вы считали и продолжаете считать пятилетку невыполнимой.
— Вы приписываете мне слова, которых я не говорил.
Сказать или даже подумать, что пятилетка может быть невыполнима, есть тягчайшее преступление.
— Я сказал, что для выполнения плана нужны огромные затраты, которые требуют особого внимания.
— Значит, вы сознаетесь, что сомневались в реальности пятилетнего плана?
Что можно сказать? Что план нелеп, что я уверен, как и все, что он неосуществим, что деньги бросаются зря? За это именно, — нет, за подозрение только в таких мыслях, — расстреляны «48».
— Нет, я лишь указывал, как указываю и сейчас, на необходимость исследования рыбных запасов Баренцева моря. Мне непонятно, почему вы полагаете, что такое исследование должно повести к сокращению плана, а не наоборот, — перехожу я опять в нападение. — Первые результаты исследований Океанографического института, руководимого красным профессором и директором, коммунистом Месяцевым, дали блестящие результаты: запасы рыбы в Баренцевом море исчисляются им в пятнадцать миллионов тонн, следовательно, если его исследование верно, план можно составить не на один миллион тонн в год, а минимум на пять миллионов тонн.
Следователь, видимо, опять выдохся и начал зевать.
— Изложите этот вопрос письменно, я должен сейчас идти, — сказал он с важностью.
«В буфет или спать?» — подумал я.
Он уходит, запирая меня на ключ. Я рад остаться один, но через несколько минут появляется безгласный помощник и садится против меня.
Я пишу. Кончаю. Следователя нет. Ощущение времени я потерял.
Наконец, следователь возвращается, берет мои листы.
— Обдумайте хорошенько все, что мы говорили сегодня с вами. Завтра я вас вызову с утра. Идите в камеру.
Я вернулся в камеру поздно ночью, все давно спали. Сокол настоятельно советовал мне что-нибудь съесть, но я заснул, как убитый, едва коснувшись подушки.
IV. Арабская сказка на советский лад
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. IV. Арабская сказка на советский лад
Зима голодная, холодная и темная была ужасно. Пришлось остаться в Павловске, в одной комнате, потому что здесь все же легче было доставать дрова. Существование людей свелось к такой нужде, какую, может быть, не знал пещерный человек, ибо он был приспособлен к тому, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть, мы же, интеллигенты, принужденные по-прежнему работать в требовательных интеллектуальных областях, были бессильны и беспомощны. Человек в драном пальто, для тепла подвязанный веревкой, в обутках, сшитых из старого ковра, с потрескавшимися от холода и топки железной печурки пальцами, с нервным, бегающим, голодным взглядом, был совсем не нищий, а чаще всего профессор или даже академик. Жены были не лучше. Ребятишки — истощены до последней степени. Я знала малыша, двух-трех лет, он понял, как трудно терпеть голод, и научился не доедать сразу и прятать корки под шкап, в игрушки, под ковер. Он не всегда их находил, плакал, но никому не открывал своего секрета, пока в бессильной обиде не пожаловался матери.
12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ
Моя квартирка, считавшаяся по Мурманску хорошей, потому что дом был построен несколько лет назад, с его стен не текла вода, под ним не росла плесень и грибы, — все же была далека от благоустройства: печи дымили так, что при топке надо было открывать настежь двери и окна; в полу были такие щели, что если зимой случалось расплескать на полу воду, она замерзала; уборная была холодная, без воды; переборки между моей квартирой и соседними, где ютилось несколько семей служащих треста, были так тонки, что все было слышно. В моей квартире, как и в других, была одна комната и крохотная кухня. Все мое имущество состояло из дивана, на котором я спал, двух столов, трех стульев и полки с книгами. Семья моя жила в Петербурге, и сидеть одному в такой комнате было невыносимо тоскливо, особенно по вечерам. Выл ветер, стучала в деревянную обшивку дома обледеневшая веревка, протянутая для сушки белья; и все казалось, что кто-то подходит к дому и стучится. Когда было морозно и тихо, в небе играли сполохи — северное сияние; точно в ответ им начинали гудеть электрические провода, то тихо и однотонно, то постепенно усиливаясь и переходя словно в рев парохода. Это действовало на нервы и вызывало бессонницу. В конце марта в одну из таких ночей я услышал стук и шаги. «Верно, что-нибудь на пристани случилось и матросы идут будить помощника, заведующего траловым флотом. Никогда нет этому человеку покоя, ни днем, ни ночью». Прислушался — да, так. Стучат к нему. Прошло часа два. Кто-то резко постучал в мою дверь. Вставать не хотелось: наверно, по ошибке или пьяный матрос забрел не туда. Нет, стучат.
Chapter III
The voyage of the Beagle. Chapter III. Maldonado
Monte Video Excursion to R. Polanco Lazo and Bolas Partridges Absence of Trees Deer Capybara, or River Hog Tucutuco Molothrus, cuckoo-like habits Tyrant-flycatcher Mocking-bird Carrion Hawks Tubes formed by Lightning House struck. July 5th, 1832—In the morning we got under way, and stood out of the splendid harbour of Rio de Janeiro. In our passage to the Plata, we saw nothing particular, excepting on one day a great shoal of porpoises, many hundreds in number. The whole sea was in places furrowed by them; and a most extraordinary spectacle was presented, as hundreds, proceeding together by jumps, in which their whole bodies were exposed, thus cut the water. When the ship was running nine knots an hour, these animals could cross and recross the bows with the greatest of ease, and then dash away right ahead. As soon as we entered the estuary of the Plata, the weather was very unsettled. One dark night we were surrounded by numerous seals and penguins, which made such strange noises, that the officer on watch reported he could hear the cattle bellowing on shore. On a second night we witnessed a splendid scene of natural fireworks; the mast-head and yard-arm-ends shone with St. Elmo's light; and the form of the vane could almost be traced, as if it had been rubbed with phosphorus. The sea was so highly luminous, that the tracks of the penguins were marked by a fiery wake, and the darkness of the sky was momentarily illuminated by the most vivid lightning. When within the mouth of the river, I was interested by observing how slowly the waters of the sea and river mixed.
800 - 323 BC
From 800 to 323 BC
From the end of Greek Dark Ages c. 800 BC to the death of Alexander the Great in 323 BC.
6...И те, кто делал карьеру на крови
Записки «вредителя». Часть I. Время террора. 6...И те, кто делал карьеру на крови
Председатель правления треста М. А. Мурашев был человек достаточно способный, чтобы схватывать «верхи», легко рассуждать о делах треста и производить на неосведомленных людей впечатление знающего человека. На самом деле это был человек пустой, для которого не существовало ничего, кроме собственной особы. Бывший рабочий, кровельщик, он в 1905 году был сослан в Кемь за участие в партии эсеров. Женился там на местной учительнице и, видимо, существовал за ее счет, пока не наступила большевистская революция. Тогда он записался в «партию», бросил Кемь и жену и поехал в Петроград делать карьеру. Он сразу получил крупное назначение заведующего водопроводом и канализацией Петрограда, но на чем-то поскользнулся и был послан в Мурманск для заведования рыбным делом, а с образованием «Севгосрыбтреста» назначен его председателем. Дела он не знал и не любил, считая, что для такого крупного человека, как он, это может быть только переходной ступенью к ответственной должности в «центре». Чтобы не сидеть в Мурманске, где жизнь очень тяжела и скучна, он всеми способами устраивал себе командировки в Петроград, в Москву, на курорты, где он лечился от ожирения, но главным образом за границу и пропадал там месяцами. Одна из сценок, разыгравшихся в Мурманске, очень типична для такой фигуры. Его новая жена, не знаю, третья или четвертая, машинистка из берлинского торгпредства, должна была прибыть прямо из Германии на только что выстроенном траулере «Большевик». Это давало ей возможность привезти ворох контрабанды. Траулер встречали на пристани все мурманские власти, рабочие промысла и оркестр музыки.
«Шнелльботы» на войне
«Шнелльботы». Германские торпедные катера Второй мировой войны. «Шнелльботы» на войне
XXIII. Домой
Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XXIII. Домой
На улицах было жарко, пыльно и душно. Окна кооперативов стояли совершенно пустые. На тележках продавали какую-то вялую зелень. Все шли усталые, скучные. В трамвае ссорились и переругивались. А все-таки, если бы установить всеобщую повинность и пересажать всех обывателей в ГПУ, они бы поняли, что нельзя так спокойно ходить по Шпалерке, считая, что это их не касается, пока их самих туда не засадили. Они поняли бы цену жизни и воли, чтобы вовремя ее защитить, а не таскали по улицам свою серую скуку, свою жалкую жизнь, опустошенную нуждой и страхом, пока их не засадят в застенок. Дома я нашла то, что ожидала: чужие люди, беспорядок, распроданные вещи. Дома, очага не существовало более, но сквозь горечь и боль утрат прорвался и вернул к жизни один крик: — Мама!.. Крик, полный восторга, изумления, любви, невысказанного горя, всего, что накопилось в его одиноком крохотном сердце. — Мама, мама, мама! — говорил он тихо, громко, ласково, жалобно, на все голоса, не находя больше слов. — Почему ты такой худой и бледный? — спросила я, ощупывая его повсюду. Как было замечательно, что я могла его трогать и гладить, моего брошенного мальчика. — Ты болел? — Нет, только один раз, немножко. У меня была крапивная лихорадка. Но я отнес твою передачу в тот день, чтобы ты не волновалась. Доктор сказал, что можно.
Chapter VI
The voyage of the Beagle. Chapter VI. Bahia Blanca to Buenos Ayres
Set out for Buenos Ayres Rio Sauce Sierra Ventana Third Posta Driving Horses Bolas Partridges and Foxes Features of the Country Long-legged Plover Teru-tero Hail-storm Natural Enclosures in the Sierra Tapalguen Flesh of Puma Meat Diet Guardia del Monte Effects of Cattle on the Vegetation Cardoon Buenos Ayres Corral where Cattle are Slaughtered SEPTEMBER 18th.—I hired a Gaucho to accompany me on my ride to Buenos Ayres, though with some difficulty, as the father of one man was afraid to let him go, and another, who seemed willing, was described to me as so fearful, that I was afraid to take him, for I was told that even if he saw an ostrich at a distance, he would mistake it for an Indian, and would fly like the wind away. The distance to Buenos Ayres is about four hundred miles, and nearly the whole way through an uninhabited country. We started early in the morning; ascending a few hundred feet from the basin of green turf on which Bahia Blanca stands, we entered on a wide desolate plain. It consists of a crumbling argillaceo-calcareous rock, which, from the dry nature of the climate, supports only scattered tufts of withered grass, without a single bush or tree to break the monotonous uniformity. The weather was fine, but the atmosphere remarkably hazy; I thought the appearance foreboded a gale, but the Gauchos said it was owing to the plain, at some great distance in the interior, being on fire. After a long gallop, having changed horses twice, we reached the Rio Sauce: it is a deep, rapid, little stream, not above twenty-five feet wide.
VI. Каторжник
Побег из ГУЛАГа. Часть 2. VI. Каторжник
Мы встретились. Мы снова втроем. Сын держит отца за одну руку, а я за другую. У него руки горят и дрожат, у меня холодные, как ледышки. Мальчик гладит ему руку, пальто, колени. Он скорее приходит в себя, чем мы, взрослые. — Ты меня узнал с такой бородой? — наконец выговаривает отец. — Узнал, — отвечает сын серьезно. — Ты теперь трубку куришь? — Трубку. Ты почему догадался? — У тебя в кармане трубка. — Верно, — он достал трубку и берет ее в рот. Как странно... Лицо и то, и не то. Сколько веков прошло с тех пор, как мы смотрели в последний раз друг на друга. Или это было в какой-то другой жизни? На кого он похож? Знаю. Суриков. Стрельцы перед казнью. Тех кончили, этого помиловали, но ходит он, как наполовину казненный. Он страшно бледен, но от ветра, от житья в холодных бараках кожа загрубела, потемнела. По лицу лежат черные тени: под глазами, под обросшими скулами, вокруг рта. Черная борода выросла, как попало; из-за нее лицо еще больше кажется несовременным, нездешним. Шея ужасна: худая, сухая, она торчит из ворота застиранной, грубой рубашки с завязками вместо запонок или пуговиц. Кажется, будто голова не по шее, слишком тяжела. Руки, как шея, — жесткие, загрубелые и страшно худые. Как жутко на него смотреть! Год назад его увели из дому молодым и сильным: ему было сорок два года, но ему давали тридцать пять.
III. Дорога в УСЛОН
Побег из ГУЛАГа. Часть 2. III. Дорога в УСЛОН
Октябрьский вокзал, бывший Николаевский, теперь Московский. Большевики любят менять названия. Двенадцать часов ночи. На Москву отходит «Красная стрела» — курьерский, на котором ездит вся советская знать и иностранцы. Видны международные вагоны, «мягкие» вагоны, — иначе говоря, первого и второго класса; все ярко освещено. Публика — с чемоданами, кожаными портфелями. Несколько советских дам (называются теперь сов-барыни) в котиковых манто, в шубах с огромными меховыми воротниками, в крохотных шляпках. На Мурманск — Кемь поезд идет с деревянной платформы. На перроне темно. Все занято тяжкой, простонародной толпой с мешками, самодельными сундучками, невероятными узлами, из которых торчат заплатанные валенки. Много мужиков с топорами и пилами. Много баб с малыми ребятами, одетыми в лохмотья, укрученными в обрывки старых платков и тряпок. Куда едут, на что едут — страшно подумать. С политикой уничтожения «кулака как класса» все сбиты с места и шатаются по всей Руси великой, потому что на своей родине — смерть верная и скорая, на чужой стороне тоже смерть, но на ходу не так страшно умирать. Многих выгоняют из домов насильно — «раскулачивают», многие бредут сами в надежде, что где-то дают хлеба кило на день. Что жить придется за Полярным кругом, в землянках или насквозь промерзающих бараках, что ребятишки перемрут за зиму, об этом не знают и не думают. Все равно — один конец. В вагонаx почти полный мрак. Народу набивается на пассажирские и багажные полки столько, что видишь только отовсюду торчащие ноги, головы, обезображенные тяжкой работой руки.
Глава 19
Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 19
Решение покинуть Петроград отнюдь не было продиктовано моим желанием эмигрировать из России. У меня было твердое убеждение в том, что власть большевиков враждебна интересам русского народа и что безоглядная жестокость в конечном счете приведет к падению их режима. Слабость советской административной системы была настолько очевидна, что в способность большевизма выдержать хорошо спланированный удар никто не верил. Я был убежден, что будущее России связано с победой белых армий, и считал своим долгом сражаться в рядах белых. В январе 1919 года я мог выбраться из Петрограда несколькими путями с целью осуществления своего намерения. Хотя точных сведений у меня не было, я знал, что белые армии действуют на юге, севере и востоке. Но чтобы добраться до них в любом из этих направлений, мне пришлось бы пройти сотни миль по территории красных и затем положиться на удачу в преодолении линий фронта. К западу от города, в Эстонии, действовала еще одна белая армия, и от нее меня отделяло не очень большое расстояние. Простейший путь лежал через Финляндию. Финская граница находилась всего лишь в 40 милях от Петрограда, и, хотя она усиленно охранялась большевиками, ожидавшими тогда нападения со стороны Финляндии, пройти через нее было легче, чем там, где велись боевые действия. Через неделю после того, как я принял решение, мне устроили встречу с профессиональным контрабандистом. Это был финский крестьянин, говоривший по-русски с акцентом. Мы остались довольны знакомством друг с другом, и, не тратя лишних слов, он сказал: – Я проведу вас через границу. Дорогу знаю: хожу по ней два раза в месяц.