23. Последнее испытание и приговор

После моего бурного допроса следователь вызвал меня ровно через неделю. Сидел он мрачный и злой.

— Садитесь. Что же и сегодня будем кричать друг на друга?

Я пожал плечами.

— Не знаю, какой метод допроса примените вы сегодня. Это зависит не от меня.

— Давайте беседовать мирно.

«Беседа» заключалась в том, что, не усложняя допроса «техническими деталями», как первый следователь — Барышников, — этот, Германов, все свел к одному — «сознаться». «Сознаться» в собственном вредительстве или «сознаться» в том, что я знал о «вредительстве» Толстого и Щербакова. Он не пытался ловить меня, узнавать о моей работе или разговорах. Он все усилия направил к одному: заставить меня подписать «признание». Допрос он вел без крика и ругани, очевидно, убедившись, что «на бас» меня не возьмешь, но напряжение чувствовалось огромное. Мне было ясно, что он не остановится ни перед какими «мерами воздействия», и только не решил еще, какими именно. Мне казалось, что в «методах дознания» я был теперь достаточно опытен, и неожиданностей для меня быть не может. Вскоре я услышал то, что предугадывал.

— Мне придется применить к вам особые меры, если вы не подпишете признание...

«Так, — подумал я, — начинается, теперь держись».

— Мне придется арестовать вашу жену, и она буде сидеть в тюрьме, пока вы не подпишете чистосердечного признание. Я молчал. Удар был жестокий и неожиданный.

— Ну? Вам это безразлично?

Он говорил медленно, четко, следя за мной.

— Я вам сказал, что признаваться мне не в чем, а лгать я не буду. Я слишком уважаю следственные органы ГПУ, чтобы из страха перед вашими угрозами давать ложные признания, — отвечал я так же медленно и четко, зная, что эта фраза должна была его взбесить. Ему ответить на это было нечего, для меня это была единственно доступная месть.

Он отправил меня в камеру.

Состояние мое было отчаянное. Увы, на этот раз я верил следователю. Он, несомненно, понял, как и первый, что меня не сломить ни угрозой расстрела, ни карцером, ни стоянкой. Он нащупал новый, более чувствительный удар — семью. Я давно примирился с мыслью, что сам погибну, но оставалось утешение, что уцелеют жена и сынишка, как бы ни трудно им без меня пришлось. Теперь рушилось все.

Приведет ли он в исполнение угрозу? Узнаю это только через неделю, когда мне принесут из дому передачу: список вещей был всегда написан рукой жены. Если будет другой почерк, значит...

Мне не пришлось ждать три недели: он вызвал меня через три дня.

— Вчера я арестовал вашу жену. Теперь она в тюрьме на Шпалерной.

Я молчал и думал только о том, как скрыть свое волнение. Он не долен был видеть, как это на меня действует, только этим я мог не ухудшить положение жены.

— Что же мне было делать, — продолжал он, пристально наблюдая за мной. — Все другие меры уже исчерпаны. Надо вас заставить сознаться. Ваш сын пока остался дома. Если вы будете продолжать упорствовать, жена будет отправлена в Соловки.

Пауза и испытывающий взгляд.

— Вы понимаете, какая участь ждет женщину на Соловках? Пауза.

— Вы знаете, у нас там с женщинами не очень церемонятся.

— Что же я могу сделать? — отвечал я, сдерживая себя изо всех сил. — Не я посылаю ее на Соловки.

— Не вы? Сознайтесь, и ваша жена будет немедленно освобождена.

— Мне не в чем сознаваться.

— Не желаете разоружаться? Упорные враги нам не нужны. Вы будете расстреляны, а жена пойдет на Соловки. Подумайте, что будет с вашим сыном.

— Советская власть о нем позаботится, — отвечал я жестко.

— Запомните, что я говорю с вами в последний раз. Не отвечайте мне сейчас, я вижу, вы слишком взволнованы. Я пожал плечами и зло посмотрел на него.

— Я прошу вас не отвечать мне сейчас. Обдумайте хорошенько свое положение.

Он достал лист бумаги и карандаш.

— Идите в камеру. Я буду ждать три дня. Трое суток. Я буду ждать вашего письменного признания. Вы его напишите кратко: «Признаю себя виновным во вредительстве», или: «Я знал о вредительстве Толстого и Щербакова». Этого будет достаточно. Вы передадите заявление дежурному надзирателю. Мне его доставят немедленно, и я тотчас же дам распоряжение освободить вашу жену. Освобождение ее зависит только от вас. Помните это! Если же вы не пришлете мне признания, я говорю это в последний раз, ваш первый вызов из камеры будет вызов на расстрел. Через трое суток вы будете расстреляны. Вы знаете, что мы не шутим, когда говорим с вредителями. Не забывайте участь Толстого. Будьте уверены, что ваша жена поедет на Соловки, а сын — в дом беспризорных. Все это зависит только от вас.

Он протянул мне бумагу и карандаш.

— Не возьму я вашей бумаги, — вскричал я, — что за дурацкая комедия! Стреляйте сейчас, понимаете, надоело мне это, понимаете, стреляйте! Револьвер при вас, а мне не в чем сознаваться.

— Что ж, самоуправством мне заниматься? — отвечал он насмешливо. — Мы не торопимся. Все будет в свое время, когда будет оформлено.

— Идите, оформляйте. Настукайте в канцелярии бумажку, поставьте печать, долго ли? Я вас подожду: приходите и стреляйте. Сознаваться же мне не в чем.

— Я вас просил не отвечать мне сейчас. Я уверен, что когда вы подумаете и оцените хладнокровно свое положение и положение вашей семьи, вы подпишете признание. Не хотите брать бумаги — не надо. Стоит вам вызвать дежурного, и в любой момент, в течение трех суток, вам тотчас дадут бумагу и карандаш. Трое суток даю вам на раздумье, а затем пощады не ждите ни себе, ни жене. Идите в камеру.

Солгал он или сказал правду? Неужели все кончено? Неужели жена в тюрьме?

Я мучительно ждал передачи. Схватил записку, — она была написана рукой сына. Внизу стояла трогательная детская подпись: «Сын А. Чернавин».

Придумал такую подпись «сын»... Ах ты, бедненький мой сынишка.

В двенадцать лет должен мешки с передачей по тюрьмам таскать. Это вместо ученья и школы. Откуда у тебя теперь деньги? Сам ходишь на рынок продавать вещи? А дальше... Как дальше будешь ты жить? Ты и не знаешь, что тебя ждет через три дня.

Третий день кончился. Я вызвал дежурного и потребовал бумагу и карандаш. На половине листка написал следователю, на второй — копию прокурору: «Мне предъявлено обвинение во вредительстве. Я никогда не вредил, ничего о вредительстве других не знаю; ни от кого денег незаконно не получал». Подписался и отдал дежурному. Я ждал расстрела и хотел оставить после себя документ в том, что за мной нет вины и что ни на какие признания я не пошел.

Наступил вечер. Была команда спать. Мы легли. Свет мы погасили, но у нас никто не спал. Если следователь не солгал, меня должны были сейчас взять на расстрел или перевести в камеру смертников. Прошло около часа. Мы тихо переговаривались и все время прислушивались. По коридору — шаги, звон ключей. Остановились у нашей двери. Зажгли свет, гремят замком.

— Хвамилия? — ткнул пальцем конвойный, обращаясь к летчику.

Я громко назвал свою фамилию, так как знал, что пришли за мной. Он сразу обернулся ко мне.

— Имя, отчество? Я ответил.

— Давай с вещами!

Следователь не обманул.

Я собирался рассеянно. Не все ли равно, что взять с собой.

Недалеко. Мои компаньоны помогали мне особенно тщательно, чтобы показать, что они не верят в расстрел. Лица их были бледны и серьезны, они старались меня ободрить и избегали смотреть мне в глаза.

Стража торопила. Как это все знакомо. Сколько раз я видел, как берут на расстрел.

Я простился, вышел в коридор. Дверь захлопнулась. Они там, в камере, оставались, чтобы еще какое-то время быть живыми.

— Давай!

— Куда? — спросил я громко.

— Тише. За мной.

Один страж пошел впереди, другой сзади. При выводе на допрос или переводе в другую камеру обычно ведет один. Идут, осторожно ступая по настланным веревочным половикам, чтобы не было слышно в камерах. Прошли одну галерею, спустились этажом ниже, опять повели по галерее.

— Стой здесь.

Один страж пошел вперед, к нему навстречу вышел корпусной, поговорили беззвучно, неслышно.

— Давай!

Двинулись опять. Остановились около двери камеры.

«Смертная, — подумал я, — значит, не сейчас стрелять будут».

Загремели ключами, открыли дверь, я вошел.

Это была самая обыкновенная камера, точь-в-точь такая же, как та, из которой меня только что вывели. В ней было четыре человека. Пятого только что взяли «с вещами», куда — никто не знал.

Ясно, что следователь решил сыграть со мной шутку. На другой день утром он вызвал меня, чтобы удостовериться в эффекте. Но я всю ночь проспал на новом месте, как убитый, и, отвечая ему, мог сделать скучающее, безразличное лицо.

Он допрашивал меня, как всегда, словно забыв об обещании вызвать меня только на расстрел. И только перед тем, как отпустить, задал мне совершенно необычный вопрос.

— Ну а скажите, что в вашей работе за последнее время можно было отметить, как полезное для дела? Какие ваши научные работы нашли применение в производстве?

Я назвал несколько работ своей лаборатории, получивших широкое применение на практике. Он что-то записал и быстро отпустил меня в камеру.

Затем он не вызывал меня около месяца и десятого апреля объявил мне об окончании следствия. Я спросил его, получил ли он мое заявление с копией прокурору.

— Какое значение может иметь такое заявление?! Довольно вам тысячи получать! Поедете теперь работать даром в тот же Мурманск, — и, спохватившись, добавил, — конечно, если коллегия вас не расстреляет.

Первый раз за полгода заключения я услышал, что меня могут не расстрелять. Приговора я ждал с полным безразличием: пять или десять лет — не все ли равно? Меня беспокоило одно: выпустят ли жену? Какой смысл был держать ее теперь, когда следствие закончено, и они прекратили все свои опыты с «нажимами»? С волнением ждал я каждой новой передачи, которую сократил до минимума, отказываясь от всего, чтобы сохранить что-то для сына, но каждый раз передача приходила с его подписью, а все, что передавалось, белье, продукты, говорило, что ее дома нет. Оставалась надежда, что ГПУ бюрократично, делает все медленно и потому, может быть, еще не собралось ее выпустить, но прошло две недели, две передачи, а известий от нее все не было.

Полгода я жил в тюрьме одним — борьбой со следователем. Жил в страшном напряжении. Теперь все оборвалось, надо было сидеть и ждать бессмысленного приговора. Я чувствовал только пустоту и злобу. Такую злобу, от которой задыхался, которая в буквальном смысле не давала мне ни есть, ни спать. Трое суток я ничего не ел и не пил, потом заставлял себя есть, но с большим трудом, и худел с невероятной быстротой. Угнетало меня сознание бессилия и полной безысходности. Я чувствовал себя, как зверь в клетке, который понял, что нет смысла грызть железные решетки, что ему не сломать их и не увидеть воли.

Не знаю, как мной овладела мысль — побег. Неужели покориться им? Неужели не изобрести чего-нибудь, чтобы вырваться от них? Теперь я ждал одного: куда сошлют, что сделают с женой и с сыном. Надо, чтобы все докатилось до конца, тогда я смогу разрабатывать план побега. Эта мысль поглотила меня всего. Я больше не замечал ни тюрьмы, ни людей, окружавших меня, и ждал только приговора.

25 апреля, днем, в камеру вошел корпусный, вызвал меня по фамилии и прочел:

«Выписка из протокола заседания выездной сессии ОГПУ от 13 апреля 1931 года.

Слушали дело № 2634 Чернавина В. В., обвиняемого по статье 58, пункт 7.

Постановили: сослать в концлагерь сроком на пять лет.

Дело сдать в архив».

— Распишитесь, что приговор вам объявлен. Расписался.

— Могу я послать домой телеграмму?

— Можете, если у вас есть деньги.

Я написал телеграмму на имя сына: «Получил приговор, проси свидания», и передал дежурному.

В тот же день меня повели на медицинский осмотр, а когда тюремный врач записывал на бланке мои приметы, мне удалось прочесть следующее:

Направление — Соловецкий лагерь, г. Кемь.

Содержание — в общем порядке.

Это значило, что я не попал в разряд «запретников», режим которых во время этапа и в концлагере особенно тяжел.

Как это ни странно, но известие о том, что меня ссылают в Соловецкий концлагерь, прославленный необычайной жестокостью обращения с заключенными, привело меня в хорошее расположение духа. Мне ярко представились места, знакомые по многим экспедициям: глубокие шхеры Белого моря, архипелаги, бесконечный лабиринт заливов и проливов, скалы, набросанные в беспорядке граниты, едва проходимые леса и болота. Только бы мне до моря добраться, а там потягаюсь с охраной. Сколько там до границы, соображал я, восстанавливая в уме карту, — двести — триста километров и сплошь необитаемый лес и болота? Превосходно. Это-то мне и нужно. И я в ту же минуту решил, что бегу в Финляндию.

К вечеру меня перевели в другой этаж. Говорили, что отправят завтра, так как тюрьма переполнена и ее стремятся разгрузить нашей отправкой. Выездная сессия «работала» на этот раз не менее плодотворно, чем всегда, и за три дня, с десятого по тринадцатое апреля, рассмотрела и вынесла решения по 300 делам. Несколько человек были приговорены к расстрелу, остальные к каторжным работам. Мой приговор был из легких. Всего на рассмотрение каждого дела пошло у них по три минуты. Никого из нас судьи, конечно, не видали. Суд это был, несомненно, своеобразный, но действительно скорый.

Итак, я больше не был гражданином, хотя бы подследственным; я был каторжником. Таков был результат «следствия». Полгода заключения, семнадцать допросов. Какой материал добыли они против меня? Никакого. На основании чего меня «осудили»? Не было у них основания. Что осталось у них в протоколах? Моя биография, из которой видно, что я работал с шестнадцати лет и всю жизнь жил своим заработком. Мой послужной список, из которого видно, что за все время советской власти я вел крупную научную и практическую работу. Ни в одном протоколе нет ни намека на мою вину. И вывод — пять лет каторги. Какое тяжкое преступление надо было совершить «в мрачные времена царизма», чтобы получить такой приговор? Теперь же этот приговор звучал почти как оправдание. Меньше, то есть три года, дают только молодежи, не работавшей на ответственных должностях. Кругом все радовались за меня и поздравляли.

— Вот видите! Только пять лет и без конфискации имущества. Что значит не сдаваться им!

— Жену, наверное, выпустят, если вам только пять дали. Действительно, все время следствия оба следователя твердо ставили передо мной дилемму: сознаться — десять лет; не сознаться — расстрел. Я не сознался и получил пять лет. Что было бы, если бы «сознался»? Почти не сомневаюсь, что был бы расстрелян, так как в руках у них был бы первый и единственный «документ», свидетельствующий против меня.

Но что они сделают теперь с женой? Арестованная, чтобы оказать этим давление на меня, она могла пойти и на каторгу. Таких примеров мы видели немало. Одна пошла в концлагерь и без предварительной отсидки. Я строил фантастические планы ее освобождения и бегства, но понимал, что главное сейчас в нашей судьбе — это ее свобода.

От стражи мы узнали, что на этап нас отправят завтра. С утра некоторых вызвали на свидание. Все были в волнении, удастся ли в последний раз увидеться со своими. За время следствия почти никто своих не видел, но при отправке в концлагерь свидания давались сравнительно легко. Весь вопрос — успели ли родные получить известие об окончании «дела» и об отправке этапа, успели ли проделать за несколько часов необходимые, но мелочные и хлопотливые формальности. День шел, а огромное большинство не вызывали на свидание. Для нас же сейчас это было все. Если кто и не говорил, то думал только об этом. Мы потеряли все, но неужели мы не имели права в последний раз взглянуть на наших близких? Нас готовили к отъезду: отбирали казенные вещи — миску, кружку; снаряжали партиями в баню. После того как следствие тянули минимум полгода, теперь вокруг нас шли суетня и спешка. Я старался не думать о свидании, невыносима была мысль, что меня могут услать, и я уеду, не повидав сына — последнее, что у меня осталось в жизни. Я стоял среди огромной очереди в коридор, нас было не менее ста человек. Нас выстраивали, перестраивали, считали и собирали в баню. Только хотели вести, как подошел надзиратель со списком и стал вызывать на свидание. Двадцать человек, и я в том числе. Еще минута — нас загнали бы в баню и мы лишились бы свидания.

Волнуясь, шли мы по коридорам. Нас ввели в большое помещение за проволочную стенку. За ней шел проход в метр шириной, за ним вторая проволочная стенка, и за ней родные, которым разрешили увидеть нас.

В первую минуту я ничего не понимал. Когда нас ввели, за одной стеной было уже не менее ста человек заключенных, а за другой еще большее количество родственников. Как с той, так и с другой стороны решеток люди стояли в невероятной тесноте, с трудом вцепившись друг в друга, вцепившись руками в проволочные сетки, прижимаясь к ним всем своим туловищем и лицом, перекошенным от волнения. Многим у решетки не хватало места, они перебегали, ища, куда бы приткнуться, в полном отчаянии пытались протиснуться вперед, чтобы хоть сколько-нибудь увидеть или услышать своих. Сто человек с одной стороны и больше ста с другой, которые знали, что видят своих близких в последний раз, что через десять минут они расстанутся, может быть, навеки, не имели возможности подать друг другу руки. В тесноте, волнении и страшном шуме, говорить было невозможно — не слышно было собственного голоса, срывающиеся, надрывающиеся женские, звенящие детские голоса, все сливалось в один ужасный крик последней муки, последнего прощания.

VI. «Сожги все»

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. VI. «Сожги все»

Счастливых было пять — шесть лет. В 1925 году правительство «просчиталось» и не получило той массы хлеба, которую должно было доставить крестьянское хозяйство. Этот класс, трудолюбивый, но собственнический и упрямый, почувствовал себя хозяином земли, добытой революцией. Правительство сочло, что крестьяне стали поперек пути «развития социализма» и что их надо уничтожить как класс. Борьба, которую социалистическое правительство повело с основным огромным классом России, приняла такие ужасающие размеры, что картины «мировой бойни», как большевики называли мировую войну, потускнеют, если рядом с ними поставить образ разгромленного крестьянского народа. До городов докатывались только отзвуки, которые сказались грозно уже в 1929 году: ограничение питания, система карточек, непомерный рост цен на рынках, падение курса денег, исчезновение из обращения самых простых предметов, как бумага, стекла, гвозди, веревки, обувь, одежда, — всего. — Второй голод. Подохнуть бы, один конец! — говорили кругом. Возобновились массовые аресты, сначала так называемых «спекулянтов» и «валютчиков», то есть людей, у которых находили хотя бы более трех рублей серебром, не говоря уже о золотых вещах, как будто в этом была причина расстройства экономики, затем — «спецов».

Глава 5. Возрождение Черноморского подплава (1921-1929 гг.) [108]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть II. Восстановление подводного плавания страны (1920–1934 гг.). Глава 5. Возрождение Черноморского подплава (1921-1929 гг.)

В 1921 г. подплав Черноморского флота представляла единственная «АГ-23». Остальные «агешки» еще строились, «Нерпа» никак не могла выйти из затяжного 4-летнего капитального ремонта. Пришедшая на смену самодержавию и лишенной иммунитета неокрепшей буржуазной власти Временного правительства власть большевиков приступила к всероссийскому погрому, «разрушая до основания весь мир насилья». Вместе с «миром насилья» в мыльной воде оказались и те, кто составлял цвет страны — их тоже выплеснули из лоханки после события, именуемого самими большевиками сначала переворотом, а затем революцией. Хотя бы прочитали слова великого русского поэта А. С. Пушкина: «Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим». Не минула чаша сия и Черноморского подплава. Февраль. Пл «АГ-23» (Иконников) перешла в Севастополь и совершила безрезультатный боевой поход к берегам Крыма и Кавказа против вооруженных сил меньшевистской Грузии.

Mesolithic

Mesolithic : from 12 000 to 9 000 BC

Mesolithic : from 12 000 to 9 000 BC.

VI. Ночевка в болоте

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. VI. Ночевка в болоте

Неприятная была эта ночь. Пришлось приткнуться между корнями большой ели, где было хоть немного сухого места и куда мы трое могли приткнуться, только скорчив ноги. Кругом была сплошная мокрота. Мох, серый и жесткий в сухие дни, набух от дождей и тумана, как вата, — под ним и в нем стояла вода. Воздух был насыщен мелкими капельками влаги и несметным количеством огромных желтых комаров, которые звенели, как скрипичный оркестр. Густой туман, а может быть и облако, лежал густым слоем, закрывая темные ели от корней до самых макушек. На нас все было мокро: сапоги, портянки, носки — все это надо было стащить и завернуть ноги в сухие тряпки. Комары донимали так, что пришлось накрутить на шею и на руки все, что было: чулки, рубашки, кальсоны. После жаркого, утомительного дня атмосфера полярного болота пронизывала нестерпимой сыростью и холодом. Мальчик спал у меня под боком и даже ухитрился согреться. Муж задремывал, но ежеминутно со стоном просыпался. Я не спала. Тело затекло и застыло; хотелось вытянуться, но ноги сейчас же попадали в воду. Время тянулось мучительно медленно: потянет ветром, отнесет облако, кажется, будто начинает светать; через минуту все опять затянет и стоит та же белая тьма. Как только туман стал подниматься, я разбудила мужа: надо было скорее уходить из этого страшного болота. Вид у мужа был ужасный: вокруг шеи у него была повязана рубашка, одна рука закручена фуфайкой, другая кальсонами, ноги обернуты портянками. Казалось, будто весь он изранен и перевязан. Под черным накомарником лицо его казалось еще бледнее. Он дрожал всем телом: руки тряслись, зубы стучали.

Iron Age

Iron Age : from 1200 to 800 BC

Iron Age : from 1200 to 800 BC.

Глава VIII

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава VIII. Банда-Орьенталь и Патагония

Поездка в Колония-дель-Сакрамьенто Цена эстансии Как подсчитывают скот Особая порода быков Продырявленные голыши Пастушьи собаки Выездка лошадей, гаучосы как наездники Нравы жителей Ла-Плата Рои бабочек Пауки-воздухоплаватели Свечение моря Бухта Желания Гуанако Бухта Сан-Хулиан Геология Патагонии Исполинское ископаемое животное Постоянство типов организации Изменения в фауне Америки Причины вымирания Будучи задержан недели на две в столице, я был рад вырваться из нее на борту почтового судна, которое шло в Монтевидео. Жизнь в городе, находящемся в состоянии блокады, никогда не бывает приятной; ко всему этому еще добавлялись постоянные страхи перед разбойниками в самом городе. Часовые были худшими из них, ибо благодаря своей должности и имея оружие в руках они грабили с таким сознанием своей силы, что были совершенно неподражаемы. Переезд наш был очень долгим и скучным. На карте Ла-Плата имеет вид величественного эстуария, но в действительности дело обстоит далеко не так. В широких просторах мутной воды нет ничего ни величественного, ни красивого. Только раз в течение дня едва удалось разглядеть с палубы оба берега, и тот и другой крайне низменные. По прибытии в Монтевидео я узнал, что «Бигль» не уйдет в плавание еще некоторое время, и стал готовиться к непродолжительной поездке по этой части Банда-Орьенталь.

12. «Сон Попова»

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 12. «Сон Попова»

Книга в тюрьме — это совсем не то, что книга на воле. Это, может быть, единственный настоящий момент отдыха, и то, что было много раз прочитано, приобретает совершенно новый смысл и силу. Кроме того, книг так мало, получить их так трудно, что одно это придает им особую ценность и значение. В общую камеру с числом заключенных около ста на две недели выдается тридцать книг, из них десять книг политического содержания, которые никто читать не хочет. В одиночках, в тех редких случаях, когда разрешены книги, выдаются на две недели четыре книги, из которых одна политическая. Тюремная библиотека на Шпалерной составлена была до революции и оказалась неплохой по составу. После революции часть книг, как, например, Библия, Евангелие и многие другие, была изъята; часть книг, особенно русские классики, была растащена, зато библиотека пополняется тощими произведениями советских писателей и, главным образом, книгами политическими. При этом надо сказать, что основных политических или политико-экономических трудов почти нет, а все забито мелкими брошюрками, внутрипартийным переругиванием, теряющим смысл, пока книга печатается, и пр. Часто это преподношения авторов крупным членам ГПУ, которые, желая избавиться от лишнего хлама в доме, жертвуют его в тюремную библиотеку. Книги эти обычно поступают неразрезанными; часто имеют трогательные авторские надписи, которые только и прочитываются заключенными с некоторым интересом. Читают же охотнее всего Лескова, Л. Тостого, Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова, Чехова. С особым вниманием читалось все, что касалось описания тюрем, допросов, каторги, при этом совершенно исключительным успехом пользовался «Сон Попова» Ал. Толстого.

Глава 5

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 5

Наступил безрадостный 1916 год, и внешний вид улиц Петрограда отражал общие настроения. Ввели нормирование продовольствия, женщины в невообразимых одеждах часами стояли в длинных очередях за хлебом. Эти толпы людей неопрятного вида производили удручающее впечатление. В ряде районов страны имелись хлебные запасы, но в условиях расстройства железнодорожного сообщения густонаселенные центры страдали от нехватки еды. Люди выглядели озлобленными и угрюмыми. Они набивались в трамваи плотной массой, толкались и были готовы вцепиться друг другу в горло по малейшему поводу. Все лучшие лошади и автомобили были реквизированы армией, оставшиеся клячи и старые колымаги придавали городу неприглядный вид. Не украшали его и резервисты второй и третьей очереди, занимавшиеся строевой подготовкой на улицах: пожилым мужчинам, часто с брюшком, явно недоставало лихой военной выправки; в свободное время эти солдаты в своей мешковатой форме выглядели особенно нелепо и неловко поеживались под пристальными взглядами патрулей военной полиции. Мировая война продолжалась уже третий год, и Россия, подобно всем другим странам, переживала состояние усталости. Не произошло никаких существенных сдвигов, мир был так же далек, как и прежде. Когда пришли вести о впечатляющих успехах русских войск на Турецком фронте и блестящем наступлении генерала Брусилова против австрийцев, временно вернулись надежды на лучшее. Однако ожидание победы постепенно сошло на нет, общественное внимание вновь переключилось на правительство, которое, казалось, стремилось парализовать действия армии. Ни одно правительство не может провести страну через войну, не подвергаясь критике.

Les Grandes Misères de la guerre

Jacques Callot. Les Grandes Misères de la guerre, 1633

Les Grandes Misères de la guerre sont une série de dix-huit eaux-fortes, éditées en 1633, et qui constituent l'une des œuvres maitresses de Jacques Callot. Le titre exact en est (d'après la planche de titre) : Les Misères et les Malheurs de la guerre, mais on appelle fréquemment cette série Les Grandes Misères... pour la différencier de la série Les Petites Misères de la guerre. Cette suite se compose de dix-huit pièces qui représentent, plus complètement que dans les Petites Misères, les malheurs occasionnés par la guerre. Les plaques sont conservées au Musée lorrain de Nancy.

Таблица 7

Короли подплава в море червонных валетов. Приложение. Таблица 7. Плавбазы самоходные, блокшивы

Плавбазы самоходные, блокшивы Название Год постройки Назначение судна, как вспомогательного для пл Примечание «Березань», б. герм. п/х «Тюрингия», «Петербург» (93–21) 1879 Пбс, блокшив на ЧМ (20–31) 5177 т, 13,8 уз, воор. 6x75, 2x37 «Коммуна», б. «Волхов» 1915 Сс, пбс (22–48 ?) БМ. 2400 т, 10 уз «Красная Звезда», б. кл «Хивинец» 1906 Пбс (27–42) БМ 1360т, 13,5 уз, воор. 4x120, 2x47 «Красная Кубань», б. груз, п/х «Коста», «Инкерман» 1889 Пбс (36–41) ЧМ ? «Кронштадт» ? Пбс Днпл 24 ? БМ ? «Ленинградсовет» (24–57), «Петросовет» (22–24), «Верный» 1895 Пбс (21 -26, 41–44, 48–?) БМ 1287 т, 11 уз, воор. 8x75, 2x47, 2x37 «Мартын», б. мор. груз, п/х 1894 Пбс, мин. тр (18–20) КМ 860 т, 10 уз «Ока», тр 1912 Пбс УДнпл БФ (32–40) БМ 1982 т, 10 уз «Оланд», б. п/х «Ирма» 1913 Пбс Днпл 4 (14–18) БМ 2000 т, 9 уз, воор. 3 х 47. Взорвана на рейде Гангэ (1918) «Память Азова», б.

16. Про маленькие ушки большого зверя. КГБ и группа Дятлова: непредвзятый взгляд

Перевал Дятлова. Смерть, идущая по следу... 16. Про маленькие ушки большого зверя. КГБ и группа Дятлова: непредвзятый взгляд

Но почему это постановление родилось через 3 дня после приобщения к делу материалов радиологической экспертизы? Видимо, потому, что такой выход из создавшегося полоджения счёл оптимальным заказчик этой самой экспертизы. Он получил интересовавший его результат и решил от дальнейших работ по установлению причин гибели туристов отсечь всех посторонних. И тут самое время ответить на вопрос: а кто вообще мог предложить следователю Иванову, точнее, его руководству, провести радиологическую экспертизу одежды найденных в ручье трупов? В принципе, таковых инстанций может быть несколько, но наиболее вероятным кандидатом на роль "бдительного ока" представляется КГБ. И мы постараемся это доказать. Существует несколько косвенных доводов в пользу того, что Комитет Государственной Безопасности пристрастно следил за ходом поисковой операции в долине Лозьвы. И не только потому, что "Конторе" по статусу положено контролировать воинские коллективы, а потому, что в розыске пропавших туристов отечественная госбезопасность имела свой особый, скрытый от посторонних глаз интерес. В числе погибших туристов, напомним, был Георгий Кривонищенко, работавший в закрытом уральском городе Озёрске, носившем тогда неблагозвучное название Челябинск-40 ("сороковка"). Это был город атомщиков, построенный рядом с т.н. заводом №817, известном в последующие годы как ПО "Маяк". На шести реакторах этого завода осуществлялась наработка оружейного плутония, т.о. Кривонищенко был из разряда тех людей, кого в те времена называли "секретный физик" и притом произносили слова эти только шёпотом.

Список фотографий

Короли подплава в море червонных валетов. Список иллюстраций. Список фотографий