XIV. Ночь

В камере было промозгло и холодно. С высокого замерзшего окна текло, и асфальтовый пол был мокрый, как после дождя. Соломенный тюфяк на железной койке был невероятно грязный и сырой. Скрепя сердце, я постелила постель и, не раздеваясь, легла под пальто, стремясь скорее закрыть глаза, чтобы ничего не видеть.

В камере нас было двое: женщина лежала на койке около двери. Когда меня впускали, она не двинулась под своей великолепной меховой шубой, из-под которой был виден только кружевной ночной чепчик.

Странно было: вонючая, холодная камера — и эти меха и кружева. Но сюда человека вталкивают как он есть; тюрьма глотает, не переваривая, и окончательно нивелирует уже ссылка.

Когда дежурный надзиратель отошел от «глазка» и, видимо, успокоился, что я сразу не сделаю ничего отчаянного, моя соседка приподнялась и внимательно посмотрела на меня. Я увидела совсем молодую и очень красивую женщину. Лицо ее было так худо и бледно, глаза, обведенные темными кругами, так огромны и тоскливы, что она казалась не живой женщиной, а актрисой, загримированной для последнего акта трагедии.

— Когда? — шепотом спросила она, начав разговор так, как будто мы давно знали друг друга.

Тюремное горе сближает так, как никакая дружба на воле.

— Только что.

— А меня ровно год назад.

— Год?

— Да, год. День в день. Вам не везет. Зачем ко мне попали?

Смотрю на нее и ничего не решаюсь сказать. Год тюрьмы. Год этой сырой, вонючей камеры. Как только она жива? А мне что она пророчит — такой же год?

— Муж сидит? — спрашивает она почти утвердительным тоном.

— Да.

— Инженер?

— Не совсем. Специалист, профессор.

— Мой — инженер. Ваш давно?

— Четыре месяца.

— Передачу носили? Хлопотали? В Москву ездили? — с какой-то злой иронией забрасывает меня вопросами, а, может быть, насмешками.

— Да.

— Не надо, нельзя так делать. Они не любят.

— ГПУ?

— Да, теперь погибнете и вы. Дуры мы несчастные.

— А разве можно иначе?

— Нельзя, — она замолкает и ложится.

Едва слышно шуршит отодвигаемая заслонка «глазка». Чужой глаз смотрит пристально и скверно. Она делает вид, что спит, но как только шаги удаляются, возобновляет разговор.

— Дети есть?

— Мальчик.

— У меня тоже. Ваш с кем остался?

— Один. В квартире чужие люди, — с тоской говорю я, боясь подумать, как он проводит сейчас свою первую одинокую ночь.

— Мой с бабушкой, но ей семьдесят лет. Что они там делают? Боже мой. Боже мой! Целый год. На что они живут, как живут, ничего не знаю.

Мы обе молчим. У обеих в горле стоят слезы. Здесь нельзя думать о детях, нельзя вспоминать их рожицы с испуганными глазами.

У нее медленно, одна за другой, текут слезы, но лицо остается все таким же неподвижным, как трагическая маска.

— Надо умереть, — решительно, почти громко говорит она.

— Почему?

— Сыновей не берегли. Надо было бросить мужа ради сына. Теперь они всех сгубят.

Она не говорит — «ГПУ», а говорит: «Они».

«Они» — это как греческая судьба — неотвратимая, слепая и безысходная.

— Чем же лучше, если мы умрем? — со страхом спрашиваю я. В первый раз закрадывается и в меня сомнение, что жизнь моя нужна, а не вредна для сына.

— Лучше, — уверенно говорит она. — Будут сироты. Такие отец да мать, как мы, — это же камень на шею.

Может быть, она и права. Я знаю, как расправлялись с семьями расстрелянных «сорока восьми». Крупской хорошо писать, что дети все имеют одинаковые права на образование. Слова ни к чему не обязывают, а ее имя — прекрасная реклама для наивных людей.

— Я пробовала, — продолжает она спокойным деловым тоном.

— Что?

— Умирать. Три раза.

— И что же?

— Не удалось пока, но я умру, надо только терпение.

Я приподнялась, чтобы взглянуть на нее. Лицо спокойное, глаза умные.

— Вены вскрывать трудно, — продолжает она тем же ровным голосом. — Не хватает теплой воды, и кровь свертывается. Бог знает, как я себя изрезала, сколько крови выпустила, а не умерла, только ослабла очень, в больнице пришлось валяться.

— Чем резали? — спрашиваю я, невольно входя в ее тон.

— Стеклом.

— Откуда взяли?

— Разбила форточку. Вот еще оставила на всякий случай. Она нащупала в тюфяке припрятанные осколки стекла.

— Вешаться трудно. Очень следят за мной. Но раз почти удалось.

— Как?

— Прикопила веронал. Очень трудно тут доставать, только три порошка добыла. Вы не знаете, можно от веронала умереть?

— Не знаю.

Я чувствовала, что мы ведем какой-то сумасшедший разговор, но она покоряла меня своей деловой манерой говорить.

— Три порошка мало, я живучая. Теперь мне больше не дают, надо тогда было быть терпеливее. Такая досада, что не удалось, я тогда все так хорошо подготовила: выпросила бинтов, скрутила из них веревку, привязала к машинке уборной, закинула мертвую петлю, приняла веронал, думала, действеннее будет, потом — голову в петлю и прыгнула, чтобы петля затянулась. Даже весело в ту минуту было, — заканчивает она возбужденно.

— Ну?

— Соседка проснулась, когда я захрипела. Вы видите, я очень высокая, — потянулась она во всю койку, — вероятно, в беспамятстве ноги мне помешали, и я не сразу задохнулась, — говорит она упавшим голосом. — Только противно очень.

— Что противно?

— Когда очнулась. Обыкновенно уносят в амбулаторию, а тут думали, что я совсем мертвая, и бросили меня там, в одной рубашке на грязном полу.

— Где?

— Внизу, как войдете с лестницы, где столик дежурного.

Да, это место было мне знакомо: там испугалась я безносого лица надзирательницы в красном платке. А теперь здесь, в камере, передо мной развертывалась целая эпопея погони за смертью, которая одна могла освободить от тюремных мук и власти ГПУ. Я не могла удержаться и спросила:

— Вы вешались здесь?

— Да, вон там, — непринужденно показала она мне на водяной ящик уборной, за кронштейн которого она закидывала веревку. Я слушала ее так же спокойно, как она мне рассказывала. Она вводила меня в жизнь тюрьмы, как иностранку знакомят с обычаями новой для нее страны. Смерть Э., разбившейся на лестнице, смерть Б., повесившейся дома, и покушения этой несчастной объединяли тюрьму и «волю». Здесь было то же стремление, только смерть было догнать труднее, чем там.

— Надо умирать с голоду, — продолжала она развивать свои мысли. — Это вернее всего.

— А разве дают голодать?

— Я голодала двадцать дней, пока они спохватились. Они боятся голодовок только в общих камерах. Я сидела одна, пищу брала и незаметно выливала в уборную, никто и не обращал внимания, но меня вызвали на допрос, а я идти уж не могла. Тут они подняли возню, поволокли меня в больницу, все доктора с ума сошли, и выходили насильно. Но если бы вы знали, как вкусно пить вино после голодовки! — оживилась она. Крохотная рюмочка, а как целая бутылка шампанского.

Глаза у нее сверкнули былым лукавством.

— Эх, любила пожить, любила кутнуть, грешница я. Но в чем же тут зло. Господи, Господи! Муж работал, как вол; если когда и веселились, то веселились на свои же деньги, а им-то что? Сами ему тысячи платили, покоя не давали, — только работай, а теперь скажи им, откуда деньги были, почему два раза ужинали в «Европейской»? Фарисеи проклятые, — деньги швыряют, рестораны дорогие открывают, а потом жизнью плати за все. «Подкупы иностранных капиталистов»... — горько рассмеялась она. — А что я про них знаю? Что в романах Голсуорси читала. Что бы мы делали с их деньгами, когда своих некуда было тратить: ни платья, ни угощения, ничего не купишь. Теперь так же?

— Гораздо хуже: просто ничего нет, едва еду можно добыть самую скверную.

— Нет, не могу я так больше, не могу, — опять возвращалась она к своей идее-фикс. — Мне обещали свидание с сыном, посмотрю на него в последний раз и освобожу его от себя. Второй голодовки сердце не выдержит.

— Мучительно это?

— Нет. Первые дни только, потом наступает такая слабость, что все время, как во сне. Сны хорошие: воля, жизнь настоящая, сын, мальчик мой милый, родной, дорогой. Эх, пустили бы домой, только бы для него и жила, все бы силы ему отдала.

— Может быть, пустят? Должно же кончиться ваше дело?

— Нет, — сказала она зло и сурово. — Вы их не знаете. Они меня не выпустят, потому что я никогда не скажу им той лжи, которую они от меня требуют, а мужа все равно они здесь заставляют работать как раба, на стройки возят, на заседания даже вывозят, а держат в камере, под замком. Хорош — тюремный спец, каторжный спец! Не знаю, как назвать. Их теперь здесь много, целое инженерное бюро. Нет, от них только смерть спасет.

Лицо у нее стало жестким и старым. Не годы, а пережитое за год исчерпало ее силы. Она увидела здесь то, что страшнее смерти, — всю бездну надругательства над человеком.

Под утро я согрелась и задремала от усталости. Мне снилось, что я дома и заснула, забыв потушить лампу. Я протянула руку и проснулась от холода.

— Вы что? — спросила меня соседка, которая теперь сидела на койке и внимательно смотрела на меня.

Для нее день, ночь слились в одно пустое, тяжкое время, которого никак не изжить.

— Свет. Мне приснилось, что я забыла потушить лампу.

— У меня не тушат свет, боятся, что повешусь. Спите, сегодня на допрос возьмут.

Но я не могла больше заснуть. В последний раз я ощутила дом и теперь с горечью навсегда отрывалась от прежней жизни, от сына, от всего, что было дорого и мило. Тюрьма смыкалась надо мной. Неужели и меня она должна была привести к мечте о смерти?

3. Продажа

Записки «вредителя». Часть IV. Работа в «Рыбпроме». Подготовка к побегу. 3. Продажа

Жизнь моя в концентрационном лагере складывалась необыкновенно удачно. Мне как-то непонятно везло. Множество весьма квалифицированных специалистов не попадало в лагере на работу по своей специальности — я был назначен, через месяц по прибытии в лагерь, на должность ихтиолога; через два месяца после этого послан в длительную и совершенно необычную для лагеря «исследовательскую» поездку, тогда как огромное большинство годами сидели, ничего не видя, кроме казарм и помещения, в котором им приходилось работать. Мне было разрешено, ровно через шесть месяцев по прибытии в лагерь, свидание с женой и сыном. Наконец, не прошло и двух месяцев после отъезда жены, как у меня была вновь крупная удача — меня «продали», или, точнее, сдали в аренду на три месяца. Продажа специалистов, широко применявшаяся в концентрационных лагерях в период 1928–1930 годов, была прекращена в начале 1931 года. Все проданные специалисты были возвращены в концентрационные лагеря. Видимо, это было общее распоряжение центра, вызванное проводившейся в 1930 году за границей кампании против принудительного труда в СССР. За время моего пребывания в концентрационном лагере в 1931 и 1932 годах я знаю только три случая продажи специалистов из Соловецкого лагеря. Осенью 1931 года был продан один юрист на должность консультанта в государственное учреждение в Петрозаводск, и я, совместно с ученым специалистом по рыбоведению К.

Приложение

Короли подплава в море червонных валетов. Приложение

Таблица 1. Тактико-технические характеристики первых советских подводных лодок, находившихся на вооружении с 1917 по 1941 г. [ Открыть таблицу в новом окне ] Имя, тип (количество единиц, названия лодок), годы вступления в строй и окончания службы Водоизмещение, т Длина, м Ширина, м Осадка, м Скорость хода надв./подв., уз Дальность плавания надв./подв. ходами, мили Глубина погружения, м (время погружения, мин) Вооружение торпедные аппараты: Н — носовые К — кормовые Дж — Джевецкого торпеды мины артиллерия: АУ — артустановка, пул. — пулемет «Минога»1909–1920 123 32,6 2,75 2,75 11/5 900/25 50 (2,5) 2Н 2  — 1–37 мм АУ т. «Касатка» (4) 1904–1905–1920 («Касатка», «Макрель», «Окунь», «Шереметев») 140 33,5 3,39 2,8 8,5/5,5 700/30 50 (3–4) 4Дж 4  — 1 — пул. т.

Глава 4. Восстановление подводных сил Балтики (1921-1929 гг.) [81]

Короли подплава в море червонных валетов. Часть II. Восстановление подводного плавания страны (1920–1934 гг.). Глава 4. Восстановление подводных сил Балтики (1921-1929 гг.)

В одно ничем не приметное тусклое весеннее утро 1921 г. над Балтийским морем вдруг взошло мирное солнце. Кончилась Гражданская война. Зимой 1921 г. почти все лодки собрались в Петрограде. Каждой из них определили место в одной из трех групп: I группа — «Тур», «Ягуар», «Пантера», «Ёрш» и тр «Тосно» — у Николаевской набережной Васильевского острова против 17-й линии; II группа — «Тигр», «Рысь» и ус «Воин» — тоже у Николаевской набережной, но уже против 21-й линии; III группа — на Балтийском заводе: а) «Леопард», сс «Волхов» и отопитель «Руслан» — у Масленого буяна, рядом с ними пл «Волк» у борта лкр «Кинбурн»; б) «Змея», «Вепрь» и тр «Верный» — против аккумуляторной мастерской. Пл «Кугуар» стояла у завода Нобеля, где ее якобы ремонтировали. Пл «Угорь» отправили в Кронштадт для постановки в Николаевский док. Подводные лодки «Вепрь» и «Кугуар» тогда имели очень серьезные повреждения, отсутствовала часть механизмов. Спущенная на воду в Петрограде в 1917 г., но не достроенная пл «Форель» перестраивалась под подводный заградитель (как в свое время и пл «Ёрш»). Перестройка затянулась и незаметно перешла в разукомплектование лодки с целью использования ее оборудования для ремонта других лодок. Такой, полуразобранной и не подлежащей восстановлению, ее принял под свое «командование» [82] известный подводник А. Н. Гарсоев.

V. Дни как дни, и ничего особенного

Побег из ГУЛАГа. Часть 3. V. Дни как дни, и ничего особенного

К середине третьего дня мы, наконец, прошли все признаки жилья, порубок, человека. Лес стоял совершенно нетронутый, нехоженый. Когда же мы садились отдыхать, к нам слетались птицы-кукши, садились на лесины и внимательно оглядывали нас, вертя головками. Они перекликались, болтали, подсаживались ближе. Нам, собственно, нечего было благодарить их за внимание, и муж поворковывал, объясняя нам, как любопытны кукши, и как каждый охотник умеет следить за ними, чтобы находить, например, раненого зверя, но птахи были так приветливы, так милы, что мы с сыном не могли не забавляться ими. Мы помнили, что это третий день нашего бегства, что сегодня нас ищут с особой энергией, и гепеусты, наверное, подняли на ноги всех лесорубов, которых мы прошли вчера, но мы не могли не чувствовать той особенной легкости и воли, которая охватывает в диких, нетронутых местах. У мужа было радостное лицо, какого я давно не видала. Он помолодел: вид у него был уверенный и смелый, как на охоте, хотя теперь охота шла на него. Сбежали. К концу дня, однако, мы пережили вновь испуг: когда мы отдыхали в глубоком логу, у ручейка, ясно послышался стук, как будто кто-то выколачивал трубку о ствол дерева и потом пошел тихо, но ломая под ногами сучья. Мы полегли за елку. Муж, прислушавшись, встал и пошел навстречу звуку. Вернулся он успокоенный. — Олень сбивает себе старые рога. Трава по логу смята — его следы. — А если б не олень? — Отсюда бы он не ушел, — усмехнулся он уверенно. — На этот счет я тоже разузнал кое-что.

Глава XVI

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава XVI. Северное Чили и Перу

Прибрежная дорога в Кокимбо Большие тяжести, переносимые горняками Кокимбо Землетрясение Ступенчатые террасы Отсутствие современных отложений Одновременность третичных формаций Экскурсия вверх по долине Дорога в Гуаско Пустыни Долина Копьяпо Дождь и землетрясение Водобоязнь Деспобладо Индейские развалины Вероятная перемена климата Русло реки, выпученное землетрясением Сильные холодные ветры Звуки холма Элъ-Брамадор Икике Соляное отложение. Азотнокислый натрий Лима Нездоровая местность Развалины Кальяо, разрушенного землетрясением Недавнее опускание Поднятые раковины на Сан-Лоренсо, их разложение Равнина с погребенными раковинами и обломками глиняной посуды Древность индейской расы 27 апреля.— Я отправился в поездку в Кокимбо, а затем через Гуаско в Копьяпо, откуда капитан Фиц-Рой любезно предложил захватить меня на борт «Бигля». Расстояние по прямой линии вдоль берега, на север, составляло всего 420 миль, но мой способ путешествия очень затянул поездку. Я купил четырех лошадей и двух мулов; последние должны были таскать поклажу по очереди, день через день. Шесть животных все вместе стоили всего 25 фунтов стерлингов, а в Копьяпо я перепродал их за 23 фунта. Мы путешествовали так же независимо, как и прежде: сами себе стряпали и спали на свежем воздухе. Когда мы подъезжали к Виньо-дель-Мар, я бросил прощальный взгляд на Вальпараисо и пришел в восхищение от его живописного вида.

XI. Передача

Побег из ГУЛАГа. Часть 1. XI. Передача

Среди пустых, тяжелых дней, служебных притеснений, угнетающей борьбы за кусок хлеба, за полено дров, за каждый день и шаг существования, тяжкого для всех и непосильного, когда семья разрушена, остается один настоящий день — день передачи. Перемена чистого белья и точное количество перечисленных в списке продуктов, — вот все, в чем она заключается. Ни слова привета, никакой вести о том хотя бы, что все живы и здоровы, — ничего. Но в тюрьме этот пакет, где все говорит о доме, — единственная связь с жизнью; на воле — это единственное, что делаешь со смыслом, с сознанием действительной пользы. Все заключенные и все их жены, матери и дети начинают жить волнующими приготовлениями, ждать этого дня, как встречи. Подумать со стороны — как все это просто: собрал белье, еду и передал пакет. На деле же — совсем, совсем не так. Первая задача — достать продукты: мясо, яйца, масло, яблоки, сухие фрукты, соленые огурцы, табак, чай, сахар. Все это имеется только в магазинах ГПУ, в кооперативах же, доступных рядовым гражданам, почти никогда не бывает, а если когда-нибудь и выдается, то редко и в ничтожном количестве, тогда как для передачи перечисленные продукты нужно иметь каждую неделю. Дома советский гражданин питается картошкой, сдабривая ее селедкой, луком и случайными продуктами, которые иногда завозят в город, собрать же для передачи редкостные деликатесы — задача вроде той, что задается ведьмами в сказках. Мы все пропали бы, если бы не жалкие, грязные рынки, на которых советская власть вынуждена пока терпеть мелких торговцев, часто помогающих продавцам подворовывать из кооперативов.

Письмо Н. В. Гоголю 15 июля 1847 г.

Белинский В.Г. / Н. В. Гоголь в русской критике: Сб. ст. - М.: Гос. издат. худож. лит. - 1953. - С. 243-252.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека [1]: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель. Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны.

17. Духовенство в тюрьме

Записки «вредителя». Часть II. Тюрьма. 17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов. Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.

Часть 2

Побег из ГУЛАГа. Часть 2

Глава 18

Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914–1919. Глава 18

Я добрался до британского посольства после увиденного и попросил встречи с капитаном Кроми с намерением выяснить, где найти активную антибольшевистскую организацию. Но за 20 минут ожидания в приемной я достаточно хорошо осознал, что откровенного ответа мне не получить. Капитан Кроми, британский военно-морской атташе, пользовался большой популярностью среди русских моряков. Он отличился в войне, проведя британскую подлодку через тщательно охраняемые проливы Каттегат и Скагеррак под самым носом у германского флота. Храбрость и навигационное искусство, проявленные капитаном, высоко подняли его престиж, а сдержанный юмор привлек к нему много русских друзей. После того как Кроми перевели на службу в британское посольство в Петрограде, я встречался с ним один-два раза и инстинктивно почувствовал к нему доверие. Для меня было очевидно, что официальное положение атташе требовало от него крайней осторожности в поступках. Несомненно, агенты Чека установили за ним слежку, и он не мог позволить себе быть откровенным со случайным знакомым. Несколько первых минут нашего разговора подтвердили мои опасения. Как можно более лаконично я объяснил ему, что больше не могу оставаться пассивным наблюдателем и хочу принять активное участие в борьбе с большевиками. Капитан Кроми слушал внимательно, но оставался безучастным. Я уже склонялся к тому, что моя попытка добыть информацию об антибольшевистских силах закончилась провалом, когда неожиданно поведение капитана изменилось.

Глава V

Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». Глава V. Баия-Бланка

Баия- Бланка Геология Многочисленные вымершие гигантские четвероногие Недавнее вымирание Долговечность видов Крупным животным не нужна пышная растительность Южная Африка Сибирские ископаемые Два вида страуса Повадки печника Броненосцы Ядовитая змея, жаба, ящерица Зимняя спячка животных Повадки морского пера Индейские войны и резня Наконечник стрелы — археологическая находка «Бигль» пришел сюда 24 августа и через неделю отплыл к Ла-Плате. С согласия капитана Фиц-Роя я остался, с тем, чтобы проехать в Буэнос-Айрес сушей. Приведу здесь некоторые наблюдения, сделанные как во время этого посещения, так и прежде, когда «Бигль» занимался тут съемкой гавани. Равнина на расстоянии нескольких миль от морского берега относится к громадной формации пампасов, состоящей частью из красной глины, частью из богатой известью мергельной породы. Ближе к берегу есть равнины, образованные остатками верхней равнины и илом, гравием и песком, выброшенными морем, пока происходило медленное поднятие суши; об этом поднятии свидетельствуют, лежащие на некотором возвышении слои раковин ныне живущих моллюсков и окатанные голыши пемзы, разбросанные повсюду. На Пунта-Альте перед нами открывается разрез одной из этих площадок недавней формации, чрезвычайно интересной теми многочисленными и совершенно своеобразными остатками гигантских наземных животных, которые погребены в ней. Они весьма полно описаны профессором Оуэном в «Зоологических результатах путешествия на "Бигле"» и хранятся в Хирургическом училище.

3300 - 2100 BC

From 3300 to 2100 BC

Early Bronze Age. From 3300 BC to the establishment of the Middle Kingdom of Egypt in 2100-2000 BC.